Анн Филип - Одно мгновенье
— И оно будет двигаться всю ночь?
— Да, оно не останавливается никогда, и мы тоже двигаемся, и когда у нас ночь, в других странах — день.
Нет ничего серьезнее, чем разговоры с детьми. Дети бесстрашно ставят и разрешают сложнейшие вопросы, проникают в самую суть вещей. Мы часто говорили с ними о смерти. Не знала я, что очень скоро она коснется их так близко. «Он умер», «она спит», — говорили они, находя иногда возле дома мертвого кузнечика или ящерицу. Никаких проблем. Но скоро все изменится.
Несколько месяцев спустя они узнали, что означает «никогда больше», и тот из них, который страдал сильнее, потому что больше понимал, сказал мне:
— Раз наш папа умер, пусть у пас будет другой, но только похожий на него.
Я пыталась объяснить. Объяснить что? Что любовь…
— Но ведь нельзя любить мертвого, его же никогда больше не увидишь, — отвечал он мне. — А где он теперь? Он нас видит?
— Думаю, нет. Но мы его видим в своих воспоминаниях.
— У меня его глаза и рот, правда? — говорил он мне гордо.
— А у меня его походка.
— Да, верно.
— А где ты его похоронила?
Я отвечала — на холме, я не могла сказать — на кладбище. На холме… Именно так я хотела бы тебя похоронить: без гроба, одного, у подножия какого-нибудь дерева, там, где мы любили гулять. Почему наши похоронные обряды так мрачны, так неестественны? Похороны на берегах Ганга отнюдь не означают, что люди там страдают меньше, просто они не выставляют свое горе напоказ, считая, что каждый должен справляться с ним сам. Я хотела, чтобы наши дети помнили тебя живым и чтобы они никогда не думали о том, что ты истлеешь. Меня эта мысль преследовала много месяцев. Я не могла представить себе, что твое тело, такое изящное, такое красивое, станет отталкивающим; я все время думала об этом, все время. Я говорила себе, что это ничего, ведь это просто химическая реакция, главное, что ты ничего не знаешь. Но мысленно я видела тебя, твои глаза, губы, ткань твоего костюма, и когда при мне говорили детям, испугавшимся осы или мухи: «Маленькие не едят больших», — я думала: нет, едят, едят до последнего кусочка. Да, я не хотела, дети тоже думали об этом, но и не хотела говорить, что ты на небе, потому что это противоречило бы нашим принципам. Я пыталась связать тебя с жизнью. Он превратился в два деревца и цветы, говорила я детям, пчелы летают с цветка на цветок, собирают мед, а мы его едим, вот все и начинается сначала.
Дети реагировали каждый сообразно своему характеру.
— Из такого красивого, как он, — с сияющим видом сказал мне один, — должны вырасти красивые цветы?
Второй промолчал, но задумался. Наутро он пришел ко мне.
— Значит, когда мы едим мед, мы едим кусочек человека? — спросил он.
Я хотела бы, чтобы они любили тебя таким, каким ты был. Что они помнят о тебе? Они мне без конца твердят о какой-то прогулке, о которой я им почти не рассказывала, но она запечатлелась в их памяти. В тот день ты убил небольшую змейку. Тогда, казалось, они не обратили на это особого внимания, но потом прогулка вблизи дома превратилась в настоящую экспедицию, во время которой ты убил страшное чудовище. Ты для них — символ храбрости и ловкости, и когда я рассказываю им о других прогулках, более дальних и более интересных, они неизменно возвращаются к этой.
Они ищут тебя, они хотят тебя узнать или вспомнить, соединив то, что сохранилось в их памяти, с тем, что от создают в своем воображении с помощью фотографий рассказов о тебе, смутных воспоминаний, внезапно всплывающих откуда-то из глубины, я иногда вижу это, когда какой-нибудь пустяк внезапно поражает их, будит мысль, вызывает желание рыться в их юной памяти, прояснит! то, что имеет лишь туманные, расплывчатые очертания так фотограф наводит на фокус свой объектив, чтобы получить четкое изображение. Они не смогут найти себя, не пройдя через тебя.
Я вижу, насколько они напоминают тебя, и это меня очаровывает и потрясает. Иногда это сходство бывает мимолетно, проявляясь то в одном, то в другом. Какой-нибудь жест, манера зашнуровывать башмаки, просыпаться по утрам, любовь к тому же времени дня, к тому же небу, взгляд, которого я прежде не замечала, хотя, возможно, он и был, но мне казалось, он появился только теперь. Я слушаю и смотрю.
Мысленно я перебираю всю твою жизнь и вижу тебя в том возрасте, когда я тебя не знала. Я пытаюсь соединить свои наблюдения над детьми и твой юношеский облик, и так еще лучше узнаю тебя.
Я пишу, словно мотаю клубок, у которого нет конца. Нить, которую я тяну, ведет меня к тебе, но пробираюсь я не через лабиринт, а скорее по спиралям какой-то раковины. Я пытаюсь добраться до глубины нас самих. Когда мне кажется, что я уже достигла цели, я обнаруживаю, что это только этап, что нужно идти дальше, пересекать пространства воспоминаний и ощущений, сдирать все новые оболочки, и только так я достигну мира, который предугадываю и желаю. Я одна знаю свои поражения и победы. Иногда мне кажется, что я уже сделала шаг вперед, я довольна, как вдруг все рушится: нет ни позвоночника, ни плоти, все растворилось в какой-то кислоте, нить оборвалась, я — крошечное бесформенное пятнышко, безвольный комок нервов.
Идти напролом бесполезно, необходимо сделать отвлекающий маневр, как говорят, «рассеяться», что всегда вызывает у меня отвращение. Я выхожу из дома и иду, не думая ни о чем, я убегаю от себя самой. Моему лицу нужен ветер, моим ногам — твердая почва. Все забыть, вычеркнуть из памяти. Когда я чувствую усталость, я почти спасена. Я существую. Я возвращаюсь на землю. Я удивляюсь, найдя все на своих местах.
XII
В тот день на рассвете открыли настежь дверь. Целый день и еще полдня я ехала позади тебя. Я помню только дорогу, которая, казалось, никогда не кончится, деревни, которые мы проезжали, автомобили, которые мы обгоняли, и нас, сопровождающих эту черную, в цветах, машину, от которой я не могла оторвать глаз. Больше я не помню почти ничего. В тот день я даже не заметила, как после Лиона, по мере продвижения к югу, показались первые кипарисы и первые фонтанчики с питьевой водой, окруженные платанами. Здесь, на юге, небо другое, и даже если идет дождь, то и дождь не такой, и ветер порывистый. А ведь раньше мы всегда удивлялись этой перемене и тому, что она все еще поражает нас.
Я помню эту сумасшедшую гонку до мельчайших де талей и в то же время как-то смутно. Черная машина останавливалась около бензоколонки, и мы ждали позади, это было бессмысленно, но мы не могли оставить тебя одного, хотя ты все равно уже был далеко от нас, в твоем теле начался длительный процесс тления. Вечером мы устроились на ночлег. Тебя поставили в гараж. Я бродила около тебя, не зная, что делать, не решаясь уйти и лечь спать, я гладила венок, черный креп, который прикрывал твой гроб, трогала кузов автомобиля. Я долго кружили так. Ведь это было нелепо: ты в гараже, а я наверху в теплой постели, или ты на стоянке, среди машин, а я завтракаю. Я ела, пила, мне даже не хотелось плакать. Я не думала ни о будущем, ни даже о детях, хотя не видела их уже два дня, а они позже расскажут мне, как весело провели время у своих маленьких друзей.
На второй день мы добрались до кладбища. Там я вернулась к действительности. Я смотрела на море, далекое и серое, как и небо. Я помню, как глухо падали на гроб цветы, этот звук каждый раз отзывался во мне, потом — первые лопаты земли, тяжелый резкий стук, который завершался мягким пианиссимо, когда земля скатывалась по крышке, прежде чем навечно лечь на дно твоей могилы. Мы были в мире одни, ты — погребенный, я — наверху. Мой взгляд проникал сквозь дерево и свинец. Я отдала бы все на свете — да, да, все! — чтоб вдруг увидеть тебя воспрянувшим, живым, прогуляться с тобой, как мы любили, по холму, или молча постоять, посмотреть на море. Десять минут, не больше, а потом пусть будет смерть, пытка — все что угодно, лишь бы еще раз увидеть тебя.
Впервые в жизни я хотела невозможного. Позже один из наших детей попросил меня: «Ведь ты можешь все, сделай так, чтобы он вернулся на один день, только на один-единственный день, мы устроим праздник, мы будем умниками. Он увидит, что нам хорошо». Я вынуждена была объяснить, что это не в моих силах, и поняла, что малыш уже почувствовал смысл страшных слов «никогда больше» и, как и я, не может примириться с ними.
Начал моросить дождь, часы на башне пробили полдень. Воздух был неподвижен. Капли дождя бесшумно падали на листья деревьев, на каменные стены, оставляя на них темные полосы. Земля, постепенно закрывала гроб. И вот уже нет ямы, а только холмик свежей земли, укутанный цветами.
Теперь я знаю, что такое кладбище, как другие знают, что такое мемориальные доски, которые на улицах Парижа после оккупации означают, что кто-то из борцов Со противления был убит на этом месте, и при виде такой доски перед глазами близких снова возникают изуродованное пулями лицо, лужа крови, распростертое тело.