Альберт Лиханов - Крёсна
Полез за хвоей Вовка, мы держали лестницу — на всякий случай, — а девчонки подбирали сломанные ветки.
Анна Николаевна в тощем пальтеце с воротником из редкого, линялого меха, вполне, может быть, кошачьего, притопывала в туфельках на снегу, и казалось, не замечала уборщицы Нюры, которая в толстых валенках с калошами и плотной телогрейке стояла рядом и тревожно, даже, кажется, со страхом, поглядывала на хиловатую старушку, зачем-то вышедшую командовать.
Когда учительница наша повышала тон в классе, это у нее получалось хорошо, но на улице голос ее поглощался пространством, звучал слабо, и она напрягалась, отчего кричала фальцетом:
— Вова! — осторожнее! — Вовка, не свались!.. Девочки, не стойте прямо под Крошкиным! А если он упадет на вас?!
Словом, она блюла правила безопасности, а может, понимала, что сама же эту безопасность нарушила, лучше бы попросить каких-нибудь взрослых мужчин, но где же их возьмешь, и вот…
Мне казалось, Анна Николаевна тревожится чрезмерно, Вовка если даже и слетит сверху, то ведь внизу все-таки еще глубокий снег, да и мало ли мы падали на своем веку, хотя бы катаясь на лыжах в крутых наших логах и оврагах?
Я еще не знал тогда сокрытую Анной Николаевной тайну, которая откроется не скоро, может быть, через год, мучительный груз, принятый ею по своей воле, но вот тогда, когда Вовка Крошкин влез на сосну и срывал там, сбрасывая вниз, ветви с длинными сосновыми иглами, обратил внимание на ее беспричинное за дружбана моего беспокойство.
Потом, прямо на уроке, мы отделяли хвою от ветвей, промывали в теплой водице, складывали в ведро, чтобы Нюра унесла его кипятить, а, наутро, все при тех же свечах и коптилках, учительница наша ходила не с коробкой сладких витаминок, а с эмалированным ведром, наполовину заполненным зеленой горькой жидкостью, и с кружкой, в которую наливала эту самую зелень.
Каждому повелевалось выпить пойло — горькое, терпкое, хотя и пахнущее сосной. Класс ныл, даже, кажется, подвывал, но слушался — куда же денешься, — и хотя, заглядывая в рот друг другу, мы пока не обнаруживали кровоточащих десен и шатающихся зубов, но с трепетом ожидали этого каждый день.
Видать, такого рода страхи вполне допускались Анной Николаевной, как способ провести нас по тонкой, обрывистой тропке между голодом и болезнью. Страх и требование, похожее на приказ, были взяты нашей дорогой учительницей на вооружение в суровые военные годы вполне осмысленно и строго. Может, потому, когда она вливала в нас горький отвар хвои, ей ассистировал не хлипкий дежурный, наш брат третьеклассник, а плосколицая уборщица Нюра. Наверное, вот эта невыразительная плосковатость Нюриного лица помогала Анне Николаевне самой сохранять равнодушно-медицинское, как, к примеру, у зубного врача, выражение: плачь или хнычь, но будь добр выполнить то, что велят, хотя и велят-то сделать самое легкое — выпить перед началом урока полкружки горькой хвойной настойки.
Так вот они и чередовались до теплых, солнечных апрельских дней и в третьем, и в старшем, четвертом, классе начальной школы: сладкие витаминки из аптечной коробки и сосновое горькое пойло, сваренное Нюрой.
Цинга нас обошла.
* * *Много-много лет спустя после войны, когда сошли с Земли, точно с поезда, почти все жители ее горьких времен — и солдаты, и маршалы, и матери, и учительницы, и даже совсем безвинные тогдашние дети, а память еще оставшихся присыпало хладным снегом, будто следы в черном, уставшем от осени поле, все чаще я думаю о том, почему мы победили все-таки, а не вымерзли от холода, не вымерли от голода и немцы сломались и отошли.
Нет, не про танки и пушки я думаю, не про труды тяжкие в тылу и бою, а про то, чего же такого не учли враги наши из русских качеств, похваляться которыми вроде нельзя, но вот они-то вдруг и стали спасительными.
Вороги наши со времен французов еще говорили про морозы как особенный род русского оружия. Немцы придумали: есть, мол, у нас генерал Мороз. Ну и слава богу, что есть. Что был на нашей стороне. Только это, по правилам родной речи — преувеличение, гипербола. Потому что мороз — он для всех мороз, и для нас тоже.
В больших домах, где было центральное отопление, стоило только лопнуть батареям или не завезти угля — люди замерзали. Из каждой форточки, почитай, выставлялись тогда концы труб железных печек со смешным именем «буржуйка»: и чего такого буржуйского в бочонке, сколоченном из обыкновенного железа?
Но больших-то домов с котельными сколько н нашем городе было? Два на крутом берегу — для начальников, их до войны на «эмках» подвозили. Еще два серых дома для «энкаведешников» — и все. Остальное — приземистые деревянные избушки, с двумя трубами по обе стороны ската, а если и двухэтажный каменный, бывший купеческий, теперь коммунальный, с коридорной системой, то и там ведь печи раньше клали основательные, пусть и но одной на пару комнат.
Дрова надо было доставать, пилить, колоть, хранить — это хлопотно. Понятное дело! Но зато выжили, а не вымерзли, как, например, ленинградцы. Ведь там не только еды не было, блокада, голод, но еще и холод — потому что каждую комнату не протопишь, а откуда дрова в большом городе?
И еще одна наша беда, нам же и помогшая — дурные дороги. Осень да весна — по-русски полгода. Не один вражеский план в русской грязи потоп, хотя мы еще шутим — на Руси, мол, два бедствия: дураки и дороги.
Ну и приближаюсь я еще к одному отечественному неудобству, незаметно, негромко, конечно, стыдливо нас уберегшему, — отсутствию канализации.
Смешно? А вы представьте: поврежден водопровод, нет энергии, чтобы работали насосы на водокачке, и ваш теплый туалет, ваша гордость и радость — разве же плохо? — отказывается работать. Куда бежать, лететь, скакать?
И совсем другое дело — проклятая уборная, холодный, без удобств, «скворечник» или гнусная многоочковая площадка в школе! Свиристит сквозняк — ведь такие туалеты не отапливаются, — жонглируешь, коли мал, над жутковатой опасной ямой, слова ведь доброго не скажешь в сторону облегчившего тебя — но холодного, мерзко вонючего, истинно — отхожего места. А как вообразишь, что и этого окаянного неудобства нет, то и задумаешься: какое же невиданное и странное бедствие постигнет селение твое и самого тебя?
Об этом не принято говорить, даже думать неловко, а если уж кто и занят санитарными, скажем культурно, заботами, то круг этих людей неширок, необъявляемо стыдлив и слегка, так сказать, притуманен.
Увы, неароматное знание сего предмета не обошло меня в детстве, потому как неподалеку от нашего дома, в пространстве общего квартала, располагалась ассенизационная станция, называемая обозом, и как только наставала весна, а за ней и лето, мимо нашего дома, с наступлением сумерек и всю ночь до рассвета, громыхали по каменьям нашей мостовой бочки с прикрепленными к ним тележными колесами, к которым был приторочен золотарский главный струмент — полуведерный черпак с многометровой ручкой.
Запряжена бочка была лошадью, а на облучке сидел сам золотарь — един в двух лицах: извозчик сего экипажа и он же, коли можно так выразиться, грузчик. Орудуя своими черпаками, люди эти вычерпывали из отхожих мест всю дрянь и погань, вырабатываемые человечеством нашего городка, стараясь делать сию чистку сразу в двух-трех соседних друг к другу домах или хозяйствах, потом сбивались по им только известному знаку или, пожалуй что, времени в обоз и, чиркая ручками черпаков землю, брусчатку, булыжник, а то и редкий в ту пору асфальт и оставляя дорожки зловонных капель, двигались в сторону станции, где добро сливалось уже в настоящую канализационную систему, смывалось струей из брандспойта дежурными бабами, такой же струей омывались и сами бочки, лошадки с пустыми бочками выстраивались в черед и, понукаемые возчиками, вновь отправлялись в свой скоромный путь.
В людей, сидевших на облучке и сильно возвышающихся над бочкой, равно как и в лошадей, прохожие никогда не вглядывались, наоборот отворачивали носы, а вместе с ними и лица в сторону, да и сами золотари, даже в жаркую погоду, предпочитали ездить в каких-то черно-серых хламидах с капюшонами, чтобы, наверное, удобнее скрывать себя.
Они ездили не спеша, не погоняя лошадей. Передняя в обозе лошадка сама определяла ход всего шествия, так что люди, казалось, здесь ни при чем, они сделали свое дело, загрузились, а теперь дело было за умными лошадьми, и работникам оставалось только дремать, покуривать и слушать стуки колес о камень.
И все же, как они ни скрывали свои лица, я различал, что среди золотарей много бородатых стариков, встречались и женщины. Молодых мужчин не было.
* * *И вдруг я увидел молодого золотаря. И не где-нибудь — во дворе собственной школы. И не с кем-нибудь, я с нашей Анной Николаевной.
Было это в середине мая, школа, вымотанная за зиму, потихоньку расслаблялась, казалось, что даже кирпичные красные стены ее, отогревшись на солнце, впитав в себя за день его энергию, излучают добродушие, настоянное на усталости от долгой жизни, шума детской толпы, бесконечной топки печей и вообще разнообразного многолюдья, от которого даже ей, школе, существу неодушевленному, следует передохнуть.