Владимир Файнберг - «В бананово-лимонном сингапуре…»
— Спасибо, доктор.
Он подмигнул мне. Уходя, что‑то сказал медсестре.
Она принесла пластиковую бутылку с какой‑то тёмной жидкостью, налила в белую кружку – одну из наших домашних кружек с изображением попугая, подала мне.
Там был кисель. Очень вкусный. Черничный что ли?
Что‑то непривычное мешало держать кружку и пить. Я провёл свободной рукой по груди, обнаружил у правой ключицы нашлёпку из ваты и пластыря.
— Кисель вкусный, как в детстве, – поделился я с вновь появившийся медсестрой, которая поставила рядом на тумбочку рюмашку с таблетками.
— Примите лекарства. Завтракать будете?
— Нет.
— Говоришь, кисель у тебя? Дал бы хлебнуть… – послышался хриплый голос больного с кровати, стоящей у противоположной стены.
Попросил медсестру налить киселя и ему.
«Ох, Маринка! – подумал я. – Ну, и досталось тебе… Сегодня должны были лететь в Италию. Все испортил и ей, и Нике».
Снова потянуло в забытьё.
…Одурелого от таблеток, капельниц, кардиограмм на второе или третье утро меня пробудил топот, какая‑то возня медиков у противоположной койки. Потом появилась каталка. Больного быстро повезли на ней. Накрытого с головой. И я расслышал короткое, как выстрел слово – морг.
Пришла санитарка. Заново застелила опустевшую койку.
Все, кто были в палате, лежали затаившись, как дети, напуганные страшной небылью.
6
Наверное, как каждый, я чуть ли не с детства подумывал о неотвратимом конце… Видел во дворе у клумбы мёртвую бабочку, видел похороны красноармейца Феди из соседнего флигеля. «Все помирают! – не без хвастовства сообщила мне девочка Нюрка из нашего двора, – И ты помрёшь!»
Но сызмальства вне всякой логики почему‑то казалось, что смерть – это не про меня. Умирают другие.
С этим подспудным чувством я прожил довольно долго, лет до сорока, суеверно уклоняясь от участия в похоронах, посещения кладбищ. Родители были живы, друзья тоже.
Чем дольше я жил, тем больше страшился, как заразы всего, что так или иначе связано с уходом человека. Желание избежать неизбежного особенно усилилось после того апрельского утра, когда мне впервые все‑таки пришлось придти к зданию больничного морга, где должно было состояться отпевание первого из череды друзей, дорогого мне человека.
Народа к моргу пришло много. И священник уже прибыл. А труп все не поднимали в залец, где прощаются с покойным.
Над головой в юной листве деревьев наперебой чирикали воробьи, хрипло ворковал сизарь, топая среди травы за голубкой.
Покойный был лет на пятнадцать младше меня. Дико было представить себе, что вот сейчас увижу мёртвым этого обаятельного, талантливого красавца, у которого во время сна почему‑то оторвался тромб и попал в сердце.
Собравшиеся, с цветами в руках толпились снаружи у раскрытых дверей зала. Священник утешал мать умершего.
Внезапно из глубины морга послышался грохот заработавшего компрессора. Потом последовал как бы мощный выдох. Ноздри наполнили вырвавшийся наружу омерзительный смрад. Трупный. Такой невыносимый, что всю толпу отшатнуло от морга.
— Проветрили! – раздался через несколько минут голос служителя. – Заходите!
— Как после Двадцатого съезда, – сказал священник, вдыхая очистившийся воздух.
…Вот что ярко вспомнилось мне, когда после того как умершего увезли, за мной чуть ли не с то же самой каталкой явились два санитара, что бы перевезти из отделения реанимации в обычную палату.
— Сам. Не надо каталку! – Я сделал попытку подняться. Даже ступил на пол. – Где моя одежда?
— Ложитесь! – Испуганно осадил меня один из сенаторов. – Нельзя вставать.
А я оказывается, и не мог встать. Ноги подгибались.
Вывезли холодным коридором, где сиротливо мерцали люминесцентные лампы, в вестибюль к грузовому лифту. Там было окно, за которым, озарённое живым солнечным светом, стояло дерево. И пока ждали лифта, я не сводил глаз с его ветвей, его листвы. Там, на воле, длилось лето. Там оставался мир без меня.
Со скрипом и грохотом, наконец, появился грузовой лифт, и санитары вкатили меня в его тусклое нутро. Увидел тощую старушку в грязном халате, управляющую посредством кнопок этим механизмом. Подумал о том, как она весь рабочий день за гроши курсирует в этой подвижной клетке с живым и мёртвым грузом.
Мы поднялись на несколько этажей. Санитары стали меня вывозить, и я сказал ей:
— Спасибо бабушка.
— На что мне твоё спасибо? – огрызнулась она. – Спасибом сыт не будешь.
Мельком прощально заметил в окне крону дерева. Затем коридор с маленьким холлом, где ходячие больные в халатах и пижамах таращились на экран телевизора. Открытые двери палат. В одну из них меня ввезли.
7
Четверо обитателей палаты молча взирали со всех своих постелей на то, как меня перекладывают на койку у окна.
Кружка и пластиковая бутылка с остатками киселя были водружены справа на тумбочку. По другую сторону тумбочки находилась ещё одна, свободная кровать.
Чувство ученика, которого перевели в незнакомую школу, в новый класс, испытывал я, согреваясь под одеялом.
— Михаил Иванович! – попросил какой‑то бородач с койки у двери. – Ему дует.
Меня и в самом деле бил озноб.
Лежавший поверх застеленной постели человек в тренировочном костюме, отбросил газету, снял очки, юрко соскочил со стоящей торцом ко мне противоположной койки, влез на табурет, затем на подоконник. Захлопнул форточку.
— Вам надо чего? – оглянулся он на меня. – Если что, тут над тумбочкой шнур. Потяните – придёт дежурная.
Сил не было благодарить. Кивнул. Начал впадать в забытьё.
И снова стал трёхлетним мальчиком в матроске.
Отчего это бывает? Из глубин памяти, со дна времён всплывает то, о чём вроде бы не вспоминал, не думал всю жизнь.
…В воскресенье папа привёл к нам в гости своего сослуживца по текстильной фабрике. Это немецкий инженер. В своё время он приехал в СССР, сопровождая закупленные в Германии станки для прядения шерсти. И остался здесь. Потому что он был коммунистом. А у него на родине к власти пришёл Гитлер.
Не помню, как этот инженер выглядел. Помню только поразившую меня корявость его русской речи. Помню, как он гладит меня по голове, фотографирует своим заграничным фотоаппаратом и несколько раз говорит: – «Каков счастливый мальчик! Когда вырастешь – увидишь коммунизм. Будешь жить при коммунизме».
Вот кто сделал фотографию, которая висит у меня в круглой рамочке под тем местом, где была тарелка!
Получила ли Тамрико деньги? Все‑таки послал их Немировский? Или как теперь говорят, «кинул» меня?
…Кто‑то гладит по голове. Открываю глаза. Вижу склонившуюся надо мной Марину.
— Ну, как ты? – спрашивает она. – Привезла тебе завтрак.
— Почему ты не на работе?
— Ты забыл. Я ведь уже четыре дня в отпуске.
— Устроил тебе с Никой отпуск… Как Ника?
— Она здесь.
И правда, вот она, моя девочка. Застенчиво стоит поодаль. Смотрит, словно не узнает.
— Никочка, ты чего? Иди сюда поближе.
Несмело подходит.
— Ника, да что с тобой? – вмешивается мать. – Поздоровайся с папой.
Ника быстро чмокает в щеку. Отпрянула.
— У тебя исчезли волосы, – объясняет Марина.
Провожу ладонью ото лба к затылку. Провожу по щекам, которые должны были за эти дни покрыться небритостью.
Гладко.
Марина пытается накормить меня заботливо приготовленным дома салатом из помидор, тушёной говядиной с гречневой кашей, ещё тёплыми.
Ничего в горло не лезет.
Начинается обход. Оставив пластиковые коробки с едой на тумбочке,
Марина с Никой к моему облегчению вынуждены уйти. С трудом скрываемое отчаяние написано на их лицах.
Неужели моё дело – труба? Зачем тогда перевели из реанимации? Молодая врач с тетрадью в руке, за ней медсестра по очереди подходят к каждой койке, где в ожидании уже приподнялись больные.
У самой двери лежит единственный в палате молодой парень. За ним виден рукомойник с зеркалом. Мне туда не дойти, не добраться… А любопытно было бы глянуть на то, чего родная дочь не узнала.
«Вот и дожил до коммунизма», – вспоминаются слова бедолаги- немца. Что с ним сталось после 1941 года? В начале тридцатых фотоаппарат был ещё в диковинку. Сфотографироваться считалось событием. У него, вероятно, была «лейка».
Во что теперь превратился я – трёхлетний мальчик в матроске? А во что превратились мы все – граждане бывшего СССР? Все мы тут валяемся, как обломки империи. Один, как я успеваю помнить во время обхода – тот, кто закрывал форточку – русский, другой – тот, кто попросил его это сделать, судя по акценту – кавказец.
Кто двое остальных – не ясно. Сидят на постелях в белых казённых рубахах, по очереди подвергаются осмотру и опросу улыбчивой врачихи.