Борис Тумасов - На рубежах южных
Настал ему черёд на кордон идти, но сумел откупиться, остался дома. Варил горилку, соль на Ачуеве покупал и мирным черкесам втридорога перепродавал. А скучно становилось — ехал в степь.
Сдвинув мохнатую папаху на затылок, Григорий перекладывает тяжёлую пищаль с плеча на плечо.
«До того поворота дойду, а там до речки рукой подать».
Обутая в постолы нога ступает мягко, неслышно, да и сам Кравчина не идёт, а словно крадётся. Конь его возле стана пасётся.
Казак окинул взглядом степь. Вдали маячили двое верховых.
«Калмыки? — подумал Кравчина. — Нет, те шагом не ездят. Дозорные казаки? Нет, посадка не казацкая, скособочились. Никак москали?»
Тут Кравчина заметил меж лошадьми ещё одного человека.
«Эге! — подумал Григорий. — Вон оно какое дело! Видать, беглого перехватили».
Кравчина сразу сообразил, что те двое верховых, конечно, стражники, а пеший — сбежавший от помещика крепостной. Много их в ту пору подавалось на Кубань, свободной жизни искали, от барской неволи уходили. За ними гнались, многих ловили и возвращали назад к помещикам. А ежели попадёт такой беглец в станицу, спасётся от преследователей, то нанимается за гроши в работники либо, приписавшись в казаки, чтоб не умереть с голоду, изъявляет желание рублей за восемь — десять в год отслужить за кого‑нибудь на кордоне.
Залегши в высокой траве, Кравчина наблюдал за конными. В голове мелькали расчётливые хозяйские мысли: «Освободить его, век не забудет. Даровой работник во дворе не лишний!»
Кравчина видел, как стражники подъехали к речке, стреножили лошадей, затем один из них вязал ноги арестанту. Потом все поели и наконец, когда стемнело, улеглись.
Прижимаясь к траве, Кравчина по–пластунски начал пробираться к связанному. От речки потянуло прохладой. Тяжелые, рваные тучи медленно ползли, затягивая небо. В редкие проёмы выглядывали звезды. Месяц то выскользнет, то снова спрячется, и тогда степь погружается в темень.
Шуршат камыши перед дождём, сонно вскрикивает кряква. Уже слышит Кравчина, как храпят стражники, как подсвистывает носом кто‑то из них.
«Спит или не спит беглый?»
Месяц на минуту осветил степь, жёлтое, истомлённое лицо Леонтия.
— Эй, пробудись! — прошептал Кравчина и слегка тронул связанного.
Тот шевельнулся, попытался подняться.
— Тс–с, — Кравчина поднёс палец к губам и, достав нож, перерезал верёвки, связывающие Леонтия.
— Ползи за мной, — шепнул он.
Оглянувшись в сторону управляющего и Пантелея, Леонтий пополз за своим освободителем.
Через несколько дней, ранним утром, Кравчина привёз Малова в станицу Кореновскую.
— Вот тут я живу, — указал он на пятистенную хату, крытую мелким камышом. К хате примыкал длинный сарай, в стороне — баз, у база колодец. От речки двор Кравчины отделяли молодые тополя, — Будь как дома, Леонтий. Поживешь — в казаки примем. Теперь ты вольный человек…
Малов не знал, как и благодарить своего осво–бодптеля. А тот только улыбается краем рта да люльку посасывает.
— Ладно, ладно, живы будем, посчитаемся…
Марфа, мать Кравчины, хоть и болезненная, а подымается ни свет ни заря — со скотиной управится, притащит охапку сухой травы, заготовленной с осени, кизяков, печку затопит, тесто замесит. Встретила она Леонтия молчаливо, но сквозь сон он слышал, как говорила Григорию:
— И для чего он тебе? Да…
— Молчи, мать, знай своё дело, — перебил её Кравчина.
Двое суток отъедался и отсыпался Малов. Оживал медленно. Первое время особенно грызла тоска по дому.
В работе старался забыть все. А дел у Леонтия всегда хватало. Марфа все хозяйство взвалила на него.
— Нечего задарма хлеб жрать, — как‑то сказала она.
Встанет Леонтий утром, на базу почистит, скотину напоит и в степь гонит. Лишь затемно возвращается в станицу. Так и катится время день за днём, словно воды быстрой Кубани. День за днём набегают друг на друга, в месяц сливаются, и никто их бег неумолимый не остановит.
•Станица Кореновская растянулась вдоль Бейсужка. Отстроилась она за короткое время: сотни дворов, в центре площадь, где в это лето заложили деревянную церковь. Рядом станичная канцелярия.
Хаты друг от друга плетнями отгорожены. По хате можно и о хозяине судить. У станичного атамана, священника и Кравчины хаты такие, каких на Украине не у всякого пана увидишь. Окна с резными наличниками, с нарядными расписными ставнями. Перед дверью — красивый навес на резных столбах. Десятка два хат чуть поменьше, остальные совсем маленькие. Многие — всего с одним-распроединственным оконцем. Такие хаты хозяева слепили по образу и подобию звонаря Трофима из Екатеринодарского войскового собора, коего природа неизвестно за какие грехи так нескладно скроила: нос в сторону свернуло, а шею потянуло набок. Вот и хаты такие — крыши скособочились, окошки перекосило. Но возле любой хаты шумят тополя, яблони, сливы. И станица поэтому кажется приветливой.
Хорошо в станице летними вечерами. Тихо. Воздух пахнет кизячным дымком, густым настоем трав. За версту по песням слышно, где гуляют парни и девчата. Больше всего любили станичники собираться вечерами у хаты Андрея Коваля. Выйдет Андрей, сядет на завалинку, положит на колени бандуру и запоёт. Голос у него негромкий, мягкий. Перебирают быстрые пальцы струны, льёт нежные звуки старая бандура, и поёт бандурист о былых временах, о храбрости казачьей, об атаманах, которые бились с панами и турками.
Кажется, что даже осокорь, заслушавшись, перестаёт шелестеть листьями.
Смолкнет бандура, а казаки сидят молча, думают свое…
Андрей — кузнец, по–украински коваль. И дед был у него коваль, и батько. Отсюда и фамилия пошла такая — Коваль. В кузнице Андрей — мастер, какого редко увидишь! Выхватит он из горна кусок раскалённого железа, положит на наковальню и давай выколачивать железную окалину. Искры во все стороны брызжут. Пройдет минут пять, а то и того меньше, и готова втулка либо ещё какая нужная вещь. Андрей, как ни в чём не бывало, поправит кожаный фартук и снова лезет своими длинными щипцами в горящие угли или раздувает меха, что висят над головой, и тогда они большущими порциями выдыхают воздух в пасть трубы: «Чух! Чух!» Казаки только руками разводят: вот это мастер, железо в его руках — как тесто у доброй хозяйки.
Иногда в свободное время приходил к Ковалю Леонтий Малов. Зайдет, сядет на ящик с углями, словом перекинется. А то возьмёт молот и давай вымахивать, только успевает Андрей постукивать молотком, указывать:
— Еще раз! Вот сюда!
Потом присядут. Коваль какую‑нибудь прибаутку расскажет, а Леонтий тоской поделится…
Однажды Андрей, слушая рассказ Леонтия о тяжёлой крепостной доле, вытащил изо рта люльку,, перебил:
— Хрен редьки не слаще! — безнадёжно махнул он. — Там— бары–господа, у нас— свои паны… И всякий к себе гребет… Ты вот, Леонтий, от своего барина утёк, а к кому попал? Кравчина со всякого по десять шкур сдерёт. Уж я его давно знаю. Он тебя пригладил по шерсти. А погоди, скоро и против шерсти начнёт вести. Ты у него в наймитах походишь… Да у нас таких, как Кравчина, с десяток наберется… Как ехали с Украины — все вроде братами–казаками были. А приехали — в панов обратились…
Малов улыбнулся.
— Сказал! Да знаешь ты наших помещиков? У них у каждого крепостные, именья!
— Ха–ха–ха, — раскатисто засмеялся Андрей. — Ну, сразу видно, не понял ты ещё нашей жизни. А знаешь ли, что наш войсковой судья пан Головатый имеет сотни две наймитов? А пан войсковой писарь Котляревский, а полковники да старшины, думаешь, не имеют купленных холопов? Да ещё и казаки у них, можно сказать, за спасибо работают. А земли у каждого пана, леса! Ну, ничего, поживёшь меж нами, сам поймёшь. Наймит ты был, наймитом и останешься.
— Не наймитом я был, а крепостным. А здесь— я вольный.
— Вольный?! — зло усмехнулся Коваль. — Попробуй свою волю показать, поперёк Кравчины пойти… Враз тебя плетями атаман отстегает. Не хуже барина.
Коваль поднялся, поковырял в притухших сверху угольях, вытащил из середины раскалённую железку и, положив её на наковальню, изо всех сил ударил молотом. Железка расплющилась.
— Эх, было б так, как, сказывают, на Сечи когда‑то было, — с сожалением выговорил он.
Глава IV
Ефим Половой и сам не мог понять, как всё это случилось. Шел он берегом Кубани. До кордона оставалось рукой подать. Вокруг пустынно — ред кие кусты, выброшенные буйной водой ветвистые коряги. Вдруг свистящая петля–удавка захлестнула горло, дёрнула и потащила его к реке.
Очнулся Ефим только на том берегу. Открыл глаза, видит: мелькает внизу земля, лежит он поперёк седла. Попробовал руками пошевелить — куда там, скручены ремнём. Тело болит. Подумал: «Тащили на аркане».