KnigaRead.com/

Михаил Попов - Идея

На нашем сайте KnigaRead.com Вы можете абсолютно бесплатно читать книгу онлайн Михаил Попов, "Идея" бесплатно, без регистрации.
Перейти на страницу:

Наутро на педсовете мама вновь решительно высказалась за то, чтобы Метро–польскому дали еще один шанс для исправления.

Может быть, армия выковала мне новый характер? Отношения наши заметно начали меняться, когда я стал наезжать из Москвы из института на побывку. Мама вы–шла на пенсию в своем совхозе–техникуме, получив в подарок от сослуживцев две тре–ти ковра (треть оплатила из своих), и занималась тем, что вязала и скучала, а я читал Кастанеду и слушал живьем Окуджаву, как мне было не вознестись над нею. Собствен–но, помниться я ничего такого и не изображал из себя, много ел, бездельничал, но оно как–то само собой чувствовалось, мое необыкновенное духовное взрастание.

Да, мамочка, заметно состарилась, единственное на что у нее доставало сил, это на борьбу за свое перемещение поближе к сыну, то есть в Москву. И это ей удалось, в результате непростой, ступенчатой комбинации, она добыла комнатушку в коммуналке здесь в Сокольниках, где я пишу эти строки. Здесь она, уже вполне по инерции, занялась общественной работой (ветеранский хор, жэковский партком), в эту коммуналку я и переехал к ней из своей однокомнатной норы на Можайке, полученной от Союза Писателей. Уволил из парткома, но позволил хор.

Впрочем, кажется, я немного преувеличиваю степень ее уступчивости и податливости в, так сказать, идейных вопросах. Молчаливо, с безрадостной покорностью от–ползая по всем фронтам, она вдруг могла встать насмерть на неожиданном, на мой взгляд, совершенно неважном участке. Посетила капище несомненного мировоззренческого ворога — заседание районного «Мемориала», но выступила решительно и даже ехидно против всенародно понравившегося фильма «Собачье сердце». Сначала я даже не обратил внимания, что это она там обиженно бурчит, странная моя старушка. «Что ж, это простому человеку и хода никакого не может быть в жизни?!». Фильмец–то вы–шел шикарный, рассыпался по всем московским кухням словечками–шуточками, гениальный Евстигнеев, купался в роли гениального профессора, умудряющегося с таким интеллигентским изяществом держать в прямом смысле слова за яйца всю эту тупую, ублюдочную, большевистскую власть. Как в этой ситуации можно было отнестись к недовольному бормотанью неприметной пенсионерки — снисходительно усмехаться, да и все. Но некое чувство, названия для которого я никак не отыщу, заставило меня плотнее заняться этим случаем. Почему–то мне было не все равно, что моя мамаша, в прошлом учителка, очевидно, и даже с каким–то вызовом берет сторону ублюдка Шарикова. Понимает «сердце собаки». Почему–то я не мог спустить это на тормозах, махнуть рукой, мол, стариковская дурь, рассеется. Я, безусловно, числил себя в лагере Преображенских–Борменталей, и желал туда же перетащить и свою мать. Мне казалось, что для этого достаточно просто объяснить ей несколько несложных лемм. А эмоциональную окраску этому поединку придавало раздражение, всегда закипавшее во мне, когда мои интеллектуальные команды не выполнялись беспрекословно и немедленно. Как это, сметь перечить самому мне! Начал я тихо, рассудительно, но потом, поскольку доказывать самоочевидные вещи так же трудно, как описывать стакан, возгорелся от собственного логического бессилия и перешел на оскорбления и крик. «Быдло», «гряз–ные», «твари», «хамы», «узурпаторы», Учредительное собрание», «животные», «свое место», «грабители». Мама сидела на кровати, сложив руки на коленях, глядя на меня твердо, и вместе с тем с сожалением, что вынуждена меня огорчать. Один раз попыталась пояснить, что имеет в виду, сказала, что именно Советская Власть вывела ее в лю–ди из «собачьего» состояния, дала ей высшее образование, а иначе ей бы так и сгинуть босоногой девчонкой, где–нибудь в алтайской деревушке на конюшне у дяди Тихона, или дядя Григория. И вообще не было бы построено никакой новой жизни.

— Да? — иронически вызверился я. — И до сих пор сидели бы мы при лучине? То есть, ты считаешь, что если бы остался при власти царь, то ничего, НИЧЕГО вообще в стране не строилось бы, хлеб бы не родился, руду бы не копали, рубашек не шили?!

И еще я ей про «великий железнодорожный крест» — Ахангельск — Севастополь, Брест — Владивосток, при царях, мол, построен, а не при краснопузых, похлеще БАМа будет дельце, про то, что жилой фонд Москвы до начала строительства «хрущеб» на 75 процентов был дореволюционным, что во время первой мировой не было карточек, что вообще страна перед революцией все Америки обгоняла по темпам роста.

В полемическом разъярении я крикнул, что может быть, ее перемещение из Алтайской конюшни, на университетскую скамейку в Харькове, не стоит той платы, что внес народ через раскулачивание и другое прочее. Может, честнее было бы остаться при дядькиных лошадках, чем всю жизнь изображать потом педагога, ибо нет же у нее — пусть признается — учительского дара — собственного сына, даже одному иностранному языку не сумела обучить, зная три.

Она помолчала, и тихо спросила.

— А почему ты так уверен, что ты из них?

— Из кого, «из них»?

— Из профессоров. Мы из простых, сынок, и ты бы тоже коров пас босиком, ка–бы не революция.

Эта простая мысль заткнула пасть моему напору. По основной линии спора двигаться было уже бесполезно, я вскочил со стула, махнул рукой — в общем, знак поражения — и крикнул.

— Да что ты все талдычишь, «босоногая», «босиком», что у тебя обуться не во что?! — и малодушно выскочил вон.

Я думал, мы рассорились если не навсегда, то надолго, но уже очень скоро я полностью вернул свои позиции, добился полнейшего покорства.

Случилось так, что я уехал на несколько дней, а, вернувшись, застал интересную ситуацию. Пришла посылка из Германии. Это был момент почти настоящей голодухи в нашем семействе, весна или лето 92 года. Тогда всем было трудно, Москва вдруг об–росла миллионами огородов, только деревенский подвал, забитый картошкой и мор–ковкой давал шанс на будущее. И тут вдруг поступила в город гуманитарная помощь. Сердобольные граждане Германии собрали, кто, что смог из еды и одежды, чтобы не дать помереть с голоду жителям страны становящейся на демократические рельсы. Распределялась эта помощь через ЖЭКи, и маме как бывшей активистке тоже досталась посылка. Пакет риса, пакет какой–то лапши, две упаковки галет, невкусный шоколад, сахар и еще что–то. К моему приезду все это было уже почато, отпробовано, мама демонстрировала посылку — теперь я это понимаю — с чувством, что вот какая я молодец, добытчица! Семье трудно, так я с паршивой овцы, хоть кулек сахара. Меня же эта посылочка очень задела, даже не сама по себе, а эта мамина радость в связи с нею. Я резко повернул ситуацию в идейную плоскость: это не посылка, а подачка, представь только себе самодовольство этой бюргерпублики, которая за такую смешную цену, за кило рисовой крупы получают возможность переменить итоги великой войны. Как же, побежденные кормят победителей! Ну, я бы еще понял, если бы… но ты! которая… которую… В общем, я напомнил ей о некоторых интересных моментах в ее общении с германскими оккупационными силами в те годы, о которых я узнал из ее же рассказов. Или все тогда было не так уж страшно, все списано временем? Говорил я, против обыкновения, тихо, как человек абсолютно уверенный в том, что говорит. Мама хмуро слушала. Не помню уж, какова была судьба конкретного риса и шоколада, но на следующий день Идея Алексеевна сообщила мне.

— Я написала ей письмо!

— Кому?

— По–немецки.

Оказывается, в посылочке был обратный адрес. Мама вспомнила, что первым ее иностранным языком, еще со школы был именно немецкий, его она знала куда лучше французского, и собственными силами освоенного английского.

— Ее зовут фрау Ремер, я все ей написала. — Помолчав, мама добавила, сурово прищурившись. — Пусть знает.

Съехавшись с матерью, я обнаружил, что у мамы появилось новое имя — Алексеевна. Так ее звали окрестные старушки, круглосуточно заседавшие на скамейках пе–ред подъездом. Мама не возражала, откликалась, когда к ней так обращались, но внутрь дома, как я догадался, это имя не желала пускать, пусть оно остается исключительно уличным. Смириться с ним полностью, это, значит, слиться с теплой, серой массой совершенно политически темных бабулек, вяжущих и сплетничающих в тени лип. Для нее это было бы подобно идейной смерти. Да, она ушла из секретарей по требованию семьи, но продолжала считать себя человеком думающим, и неравнодушным, от которого даже что–то зависит в этой жизни. Пусть единственным политическим собеседником у нее остается телевизор, она общается с ним в качестве именно пожилого коммуниста ИДЕИ Поповой, а не старушки Алексеевны. Но наступил момент, когда и эта ее позиция была атакована. Мой друг Сашка Кондрашов, верующий, более того воцерковленный человек, ужаснувшись революционному имени мамы, и узнав ее крестильное имя, воодушевленно заявил, что впредь будет ее звать только так — Аграфена. Он, был еще больший ненавистник советчины, чем я, и справедливо считал, что времена коммунистического мрака на земле нашего отечества миновали, и теперь оставшиеся ошметки его нуждаются в активном, безапелляционном истреблении. Поскольку он бывал у нас в гостях очень часто, и голосом обладал завидным, то имя Аграфена грохотало постоянно. Сашка считал своим долгом поддерживать его звучание в воздухе квартиры. Мама не спорила, не сопротивлялась, виновато улыбалась и помалкивала. Более того, спустя некоторое время начала проявлять некоторый энтузиазм в религиозном отношении. Собственно, это произошло не в силу истинной духовной потребности, и даже не по возрастным причинам, как у других стариков, мол, пора задуматься о вечном, о душе. Ей почудилось, что в наши дни быть христианином, значит быть, вроде как передовым, современным человеком. Не в банальной моде конечно тут дело, но и не совсем без этого. Всегда она считала долгом настоящего гражданина быть на переднем крае, и если уж передний край пролегает теперь перед иконостасом, то, что же делать — задрав штаны бежать за крестным ходом.

Перейти на страницу:
Прокомментировать
Подтвердите что вы не робот:*