Альберт Лиханов - Те, кто до нас
Постояв перед ним полминуты, я двинулся дальше.
7
И тут у меня что-то упало внутри живота, что-то оторвалось там и замерзло. Нет, нет, не в одном ряду с ранеными солдатами и понурыми тетками, а по другую сторону рыночных ворот стоял Тараканище, наособицу от них, являя собой некую отдельность, а, может, даже гордыню. А к груди! Он прижимал! Большую застекленную коробку! С бабочками из Африки!
Точнее, он даже не стоял. Переминался. Почти безостановочно — или мне так показалось? — переступал с ноги на ногу, беспокойно шевелился и вертел головой. Можно было подумать, что какая-то колючка попала ему за воротник, а в ботинке вылез гвоздик. Я даже посмотрел на его ноги. Там блестели совсем новые калоши.
Калоши тогда считались немалой ценностью, их ведь тоже выдавали, но не по карточкам, а по ордерам, они распределялись на работе, а для детей — по школам. Так вот, Таракан стоял в блестящих и привлекающих внимание калошах, вертел шеей, переступал с ноги на ногу и ни на чем не останавливал свой взгляд.
Я сперва думал — поздороваться или нет, но тут же понял, что делать этого не следует. Во-первых, прошли уже годы, как он проткнул мне ухо, во-вторых, я вырос и стал, конечно же, совсем другим. Но, главное, если он не хотел узнавать меня, значит, на это были причины. И эти причины я сразу понял.
Продавать! На рынке! Бабочек из Африки! Что-то было в этом неправильное. Может, предательское. Но я уже точно знал: на рынок приходят продавать свои вещи не от хорошей жизни.
Я разглядывал бабочек в коробке ухогорлоноса и опять восхищенно дивился роскошеству их форм и раскрасок. Ведь тогда, в своем детстве, мне досталось разглядывать их минут пять, не больше, и разве был я тогда так толков и понимающ, как теперь!
У самой большой, синей бабочки на крыльях будто нарисованы глаза — круглые серые пятна, а сами крылышки, их задняя часть, утончались, вытягивались в подобие ножек. Другая была яркого оранжевого цвета, не очень большая, и тельце ее под цвет крыльев, уж она-то точно из Африки, только там могут расти большие цветы пронзительных окрасок, среди которых удобно прятаться этим хрупким созданиям. Другие особи, приколотые внутри ящика, были помельче, посерее, смахивали на моль, только вот их крылья серебрились пыльцой неведомых земель.
Что там, в тех землях? Мир или война — краем уха я слышал, что в африканских пустынях тоже немецкие танки? Летают ли там такие красавицы? Ведь бомбы и снаряды уничтожают не только людей, но, наверное, и бабочек, этих нежных и редких существ, придуманных не для вражды, а для тишины и покоя.
Я вздыхал, не в силах справиться с тоскливыми мыслями. По всему выходило, что бабочек убивают тоже, и если о погибших бойцах плачут их родные, о бабочках никто и нигде не заплачет. Хотя, может быть, один такой человек есть, и он стоит передо мной.
Мне вдруг стало отчаянно жалко Николая Евлампиевича. Вместе с бабочками. И отдельно от них.
Я еще раз пригляделся к нему, и увидел, что усы ухогорлоноса выглядят совсем не так, как раньше, они утратили свой самолетный вид, не летят вдохновенно, чуточку опережая его, а обвисли и, обходя рот, спускаются к краю подбородка, отчего лицо выглядит уныло и даже виновато.
А еще на темно-коричневом пальто его не было мехового воротника. Бобрового и пристежного, сказала тогда бабушка, а она знала толк в таких делах. Значит, пристежного бобра отстегнули — удобно, ничего себе!
Вот только докторовы калоши блестели в толченом грязном снегу. Совершенно неуместно сверкали, между прочим.
Они его и подвели.
Между мной и доктором вдруг возник затасканный зеленый бушлат, вернее, его спина, потому что владелец был обращен лицом к доктору.
— Торгуешь? — хрипло спросил бушлат.
Доктор, по-прежнему бегая глазками и явно вызывая подозрение, не ответил, только слегка кивнул. Бушлат, видать, решил, что с ним не желают говорить. А разве на рынке это позволено?
— А откуда взял? — вдруг рявкнул бушлат. — Из музея стибрил что ли, твою мать? Аль из института украл? А может, в школе?
Наконец-то взгляд доктора остановился на невидимой мне половине бушлата. Ухогорлонос неуверенно произнес, явно робея:
— Это мое.
— Мое! — презрительно, издевательски протянул бушлат. — Ишь, интеллигенция сраная! Бабочек уже продает! До краю дошла!
И вдруг, подавшись ближе к доктору, уже на изгаляясь, а осведомляясь, деловито прохрипел:
— Ну, и почем твой товар?
Доктор что-то прошелестел, мне неслышное, но бушлат громко повторил его слова, заорав:
— Ничего себе! Кило масла! За бабок сушеных целое кило масла! Да я тебя и не про них спрашиваю! Про калоши! Почем калоши продашь?
Доктор испугался. Он что-то вдруг понял. Ощутил опасность. Он убрал с груди застекленную коробку, перехватил ее под мышку и громко и уверенно ответил:
— Калоши не продаются.
А потом быстро пошел прочь. Хотя последнюю фразу Николай Евлампиевич проговорил отчетливо и даже дерзко, неожиданное его удаление выглядело как бегство.
Да что там! Ухогорлонос явно испугался человека, приставшего к нему. Только теперь я увидел вторую половину бушлата: красная от водки востроносая харя, тупые глаза и выбитые передние зубы. Вариант психа Мити? Но Митя был старлей и герой, а этот просто придурок, может, даже дезертир.
Увидев, что я гляжу на него не боясь — что он мне сделает? — и даже усмехаюсь, бушлат вяло тявкнул:
— Чё лыбишься?
И я не испугался, ответил ему:
— Это его бабочки. Он их в Африке поймал. Еще до революции.
— В Африке? — неожиданно восхитился чумной мужик. — Сам поймал? Ну, ты даешь!
— Это не я даю, — удалось мне не растеряться. — А он дает!
— Дает, — призадумался придурок. Значит, не такой уж придурок. — А чё молчал? Чё глазками бегал?
И все дальше погружаясь в какие-то свои соображения, пробормотал:
— Надоть, Африка! Где таперича Африка?
Не для одного меня Африка была волшебным паролем.
8
Дома я во всех подробностях рассказал про доктора.
Мама еще не пришла с работы, а бабушка выслушала меня, не перебивая, и сразу засобиралась.
— Ты пока готовь уроки, — велела, — а я скоро вернусь.
Но вернулась совсем нескоро. Уже и мама из госпиталя прибежала — она всегда, возвращалась с работы быстрым шагом, порой переходящим в бег: все про меня беспокоилась, торопилась, все боялась за меня, особенно зимой, как бы я не угорел, закрыв заслонку раньше, чем отпылают синим пламенем последние в печи угольки.
Уже стемнело, как бабушка явилась слегка розовая, то ли от морозца, то ли от волнения, и с порога объявила:
— Вернулась из разведки! — и, велев сперва мне опять пересказать мои рыночные похождения, продолжила: — Нехорошо это, человек нам помог, я же не забыла Николкины терзания, надо разузнать, думаю, что с доктором творится?
И вот она разведала, что семью доктора, хоть он и в частном доме, уплотнили, поселили к ним эвакуированных из Киева, так что хозяева переместились на второй этаж, домработницу отпустили в деревню, частных приемов больше не было, людям, наверное, платить нечем, а поскольку дом большой и в нем четыре печки, по две на каждом этаже, доктор валит забор вокруг своего участка, сам пилит и колет доски и бревнышки, сам же и топит две печи наверху, а две топят приезжие, им-то привозят дрова от власти — не дрова, а бревна, и, хоть доктор ведет себя смирно, из-за дров этих все-таки то и дело вспыхивают ссоры, потому что эвакуированные потаскивают у него сухие доски на растопку — ведь привозят-то сырые бревна, летом выловленные из реки.
Бабушка в деталях и лицах рассказывала, как она втиралась в доверие к бедным киевлянкам, оказавшимся у разбитого корыта, — но это только так говорится: никакого, даже разбитого корыта у них не было, ни кастрюль никаких, никаких кружек-ложек, собрали только одежды побольше, неизвестно им было, куда повезут и когда еще вернутся.
Впрочем, за почти целый год, как они теснили Николая Евлампиевича, кружками и ложками беженки уже обзавелись, кастрюлями тоже, но вот пилу и топоры у доктора берут в долг. Хотя и топить-то не умеют! Жили в домах с паровым отоплением — никаких забот.
Далее бабушка излагала, как она увещевала приезжих. Было их четверо, все пожилые, одна курящая, в очках, говорит, что служила важным секретарем. Сначала бабушка их утешала, желала им поскорее вернуться по домам, в славный и теплый их город. Потом плавно перевела беседу на Николая Евлампиевича, его городской, как ухогорлоноса, авторитет, подчеркивая, что он же не противился, когда власть решила его уплотнить, поселить сюда беженцев — «Ведь не противился?» — «Да что вы!» — «Вот видите?» — и надо относиться к нему с глубоким почтением. «Не правда ли?» Все дружно кивали ей. «Вот вам дрова, хоть и сырые, привозят, а ему — нет, разве справедливо?» И с этим эвакуированные соглашались. И спрашивали ее: «А вы откуда? Из исполкома?» «Я, — не растерялась бабушка, — представитель общественности!» И все успокоились сразу. Ишь ведь какое словечко выискала гордое 1