Николай Омельченко - В ожидании солнца (сборник повестей)
— Куда едем, начальник? — привычно спросил у него Саид.
Жолуд назвал адрес и тут же спросил раздраженно:
— Почему ты называешь меня начальником?
Саид улыбнулся, пожал плечами, подумал немного и ответил очень серьезно:
— Вид у тебя, Виталий, всегда такой… важный, как и у большого начальника. Не обижайся. Не хочешь — не буду так называть, я не умею обижать людей.
Жолуду была приятна эта простодушная лесть Саида, но, вместе с тем, слова шофера чем-то покоробили его, поэтому он промолчал нахмурившись. Саид, видимо, понял это и спросил уже несколько заискивающе:
— Ты учился в школе, наверное, очень хорошо?
Жолуд учился хорошо, но где-то прочел, что большинство великих людей учились в школе неважно. Сказал небрежно:
— Плохо я учился, Саид…
— А я своему сыну говорю: учись на «отлично», а то человека из тебя настоящего не выйдет. Правильно я говорю?
— Правильно. Но не все зависит от хорошей учебы. Много в жизни зависит от везения, от таланта…
— И это верно, — вздохнул Саид. — Мы с начальником нашей автоколонны в один класс ходили. Верблюд верблюдом был. А потом как пошел, как пошел… Правда, так и остался глупым человеком. Приехали!
Актер, которому позвонил директор театра, уже ждал их у подъезда, стоял под зонтиком, высокий, молодой, модно одетый.
— Вот и он, — довольным голосом сказал Жолуд.
Саид причмокнул языком и восторженно покачал головой:
— Красивый парень, на тебя похожий.
15. Леня и лев
Актер сразу же хорошо забегал по кафе. Как отличный слаломист, лавировал он между столами, виртуозно перебрасывал с одной руки на другую тяжелый поднос, уставленный дюжиной бутылок и еще какой-то бутафорией Единственным недостатком актера было то, что, играя, он пучил глаза да слишком театрально, на старинный лакейский манер, склонялся над столиками и говорил так, как говорят на сцене: хорошо поставленным голосом, слышным не только партеру, но и задним рядам галерки.
— Он не говорит, а изрекает, слишком много дешевого пафоса в голосе, — морщилась, хватаясь за наушники, Мишульская. — Да поубавьте же ему голос, он оглушит меня!
— Исправим, Лиля, — отмахивался Коберский.
Актер ему нравился, он оказался человеком способным и после нескольких коротких репетиций уже и глаза не выпучивал, и говорил человеческим голосом. Коберский был доволен, Мишульская тоже удовлетворенно молчала, но вот Лене Савостину пришлось туговато: акселеративно высокий актер из некоторых точек просто не мог полностью попасть в кадр — срезалась голова. Леня таскал по кафе камеру, злясь на тесноту помещения, покрикивая на осветителей, которые уже порядком взмокли, но по воле оператора безропотно таскали по залу тяжелые диги и все, что могло светить. Но все, что светит, как известно, и греет. В кафе стало так жарко, что у актера, привыкшего к лунно-холодному свету рампы, по лицу струился пот, да и сам Леня уже давно то и дело подносил к своему узковатому лбу аккуратно сложенный платок, пахнувший бензином от зажигалки.
Иногда Леня садился на скользкий пластиковый стул рядом с камерой, долго и, казалось со стороны, тупо смотрел на актера. Но все молчали, никто не торопил Савостина: все знали, что он что-то придумывает, что-то на ходу изобретает, что под его узким лбом напряженно работает талантливый мозг, а глаза — небольшие, круглые, со свинцовым отливом, как монеты, цепкие, — видят то, чего не видит никто из людей в этом кафе, где воздух уже прогрелся до температуры мартеновского цеха.
Савостин поднял руку с оттопыренными двумя пальцами, слегка повел ими в сторону, и бригадир осветителей мгновенно перекатил второй диг на полметра левее, зажег его — тот задымился, мигая и потрескивая. Леня махнул рукой, свет в диге погас. Савостин побегал по залу и снова уселся на стуле. И опять все молчали, хоть любой из группы мог бы поведать о Лене Савостине как об операторе много интересного. О нем, например, ходили легенды: снимая фильм с вертолета, висел в воздухе на веревке вниз головой, привязанный за ноги; в Южной Америке запечатлевал на пленку крокодилов под водой и т. п. Случались с Леней и курьезы, об одном из них все знают и часто рассказывают, уже многое привирая и разбавляя отсебятиной. А было все так…
Для одного из фильмов потребовался лев. Доставили его вместе с укротителем-дрессировщиком, который и стал дублером артиста, игравшего сценку со львом. Посадили зверя в клетку, сверху ее срезали почти налоловину, чтобы не видно было прутьев во время съемки. Снимали все это сверху, для этого Леню вместе с его кинокамерой плавно носила стрела небольшого автокрана. Все это было несложно, а вот со светом никак не ладилось: диги и лампы стоили за клеткой, и полосатые тени прутьев падали на льва и на дублера. Долго Савостин придумывал разные трюки со светом — все напрасно. И тогда он решил положить большую, в пятьсот свечей, лампу прямо в клетку. Положили ее в углу, подальше от зверя. Тот вначале занервничал, зарычал, недоверчиво поглядывая на яркое, невиданное им до сих пор солнце, потом попривык, успокоился, даже подошел поближе. Тепло ему, видно, понравилось, и перед тем, как все приготовились снимать сцену, а Леня повис со своей камерой над клеткой, лев подошел к лампе вплотную и даже прилег рядом, щурясь и позевывая. В огромном павильоне было прохладно, гуляли сквозняки, и лев вдруг чихнул. Слюна его попала на лампу, она лопнула — раздался мощный взрыв. Испуг швырнул льва на стенку клетки, та перевернулась, сбив своим решетчатым концом Савостина вместе с его камерой на пол. Лев перепрыгнул через оператора и, разъяренный, пошел носиться по павильону в поисках выхода. Все разбежались кто куда, а лев метнулся к приоткрытой двери, выбежал в коридор студии. У выхода дежурил пожарный и, как все его коллеги по профессии, которые, как известно, редко высыпаются, дремал. Услышав, что кто-то вышел, открыл глаза, но, увидев, что это лев, попросту не поверил (он не знал, что в павильон привезли зверя) и, видимо подумав, что это ему померещилось со сна, опять погрузился в дрему. Время было позднее, в коридоре никто не разгуливал, и все окончилось благополучно. Дрессировщик разыскал перепуганного льва где-то в темном углу, долго успокаивал его и даже, как он сказал, уговаривал вернуться в клетку, но безрезультатно. Да и вряд ли состоялись бы в тот вечер съемки — любимый киноаппарат Савостина был сильно поврежден…
— Ну что, ничего не придумаешь? — нетерпеливо усмехнулся Коберский. — Когда ты долго думаешь, у тебя обязательно что-нибудь получится этакое…
Он говорил тихо и, пожалуй, без каких-либо намеков, но вокруг раздались добродушные смешки — наверняка все вспомнили приключение со львом (тогда Леня тоже долго возился со светом).
А Савостин все сидел невозмутимо и, казалось, даже внимания не обращал на нетерпеливые жесты Коберского. Наконец, он решительно поднялся и приказал осветителям:
— Тащите сюда два стола, живо! Вон те, пустые, что в углу.
А когда их принесли и поставили один на другой, он забросил на них еще и стульчик, на котором до сих пор сидел, легко и проворно взобрался на эту пирамиду. Ассистент подал ему камеру, и все поняли по лицу Савостина, что им принято уже то решение, которое, как говорится, является единственно верным.
— Репетируем? — с опаской поглядывая на пирамиду, где уже гордо восседал Савостин, уточнил Коберский.
— Великолепно! — радовался Леня.
И снова началось то, на что очень скучно смотреть со стороны и о чем знает мало кто из зрителей, сидящих у экрана, но без чего не было бы кино.
16. Лиля Мишульская
Когда трудились, то и о дожде позабыли. Но вот все расселись по машинам, а мокрые, непросыхающие окна в них — словно из желтоватой побитой слюды: ничего сквозь них не видно. И здание гостиницы, потемневшее и какое-то нахохлившееся, казалось, стало меньше — может оттого, что перед ним разлилось целое море воды, которую не успевали принимать решетчатые колодцы у бордюров дорог. Вода охватывала здание со всех сторон, и когда налетали порывы ветра, она вскипала, пенилась, как на настоящем море, волны и брызги шлепались о стены, вселяя в сердца люден чувство беззащитного, тревожного одиночества. Может, подобное чувство ощущали не все, но к Лиле Мишульской оно пришло в тот день после съемок в кафе, тоской сжало сердце. Болела голова, и почему-то страшновато было оставаться одной в комнате, да еще сверлила мозг сердитая раздражающая мысль: почему не встретил машину Цаля? Такого еще не бывало, даже если он выпивал…
Торопливо помывшись, Лиля подогрела на электроплитке еще утренний жидкий кофе в кастрюльке, пожевала кусочек шоколадки, закурила и, нервно походив по комнате, решила разыскать Цалю. Кто же еще о нем позаботится, если не она?
В большом, как казарма, номере его не оказалось, ребята, которые жили с ним, сказали, что видели его только утром. Мишульская походила по коридорам, зашла еще в несколько номеров, потом робко постучалась к Мережко. Тот предупредительно вышел ей навстречу — вежливый, какой-то уютно-домашний в вельветовой куртке и таких же брюках, в каких-то турецких, с загнутыми носами, наверное, очень мягких и теплых комнатных туфлях. Пригласил сесть, угостил американской сигаретой. Лиля закурила и, резко, с придыханием выпустив изо рта дым, как бы пытаясь сдуть падающую на глаза рыжевато-красную, цвета ржавчины челку, спросила, стараясь не казаться очень обеспокоенной: