Айбек - Детство (Повесть)
— Бо-бо-бо! Мой милый, мой славный малышок!
Оба дяди обняли меня по очереди и опять занялись своим делом. Старший Эгамберды — высокий, худощавый (пожалуй даже слишком), у него большие задумчивые глаза, широкие сросшиеся брови и красивые, к лицу, усы и вообще вид он имел щегольской, одевался всегда чисто: на голове новая тюбетейка, стан перепоясан двумя шелковыми поясными платками, — взглянул на меня из-под густых бровей и чуть приметно заговорщицки прищурил левый глаз, видно намекал на что-то интересное, скорее всего на новое приобретение, потому что он увлекался перепелками и знал в них толк. Младший дядя, Рахимберды, — небольшого роста, хилый и довольно-таки неказистый, с реденькими, подстать обличью, усами — низко склонился над голенищем ичига, которое тачал. Он всегда вот так с утра до вечера, не вставая и не проронив лишнего слова, гнул спину на работе.
Ученики и подмастерья, заскучавшие в тесной и душной в жару мастерской, принялись за обычные шутки: один так ловко и с таким проворством сорвал у меня с головы тюбетейку с вышивкой «цветок на лугу», что я не успел заметить, куда он ее спрятал. Другой, чтобы испугать меня, фыркнул сзади кошкой.
Дед окинул всех строгим взглядом, прикрикнул:
— А работать мама будет за вас, окаянные?!
Дед был строг к другим, но и себя не щадил. Человек он был небогатый, чтобы обеспечить семью, работал, не покладая рук, даже по праздникам. По пятницам ученики и подмастерья были свободны. Оба дяди, старший и младший, тоже с утра уходили в чайхану. А дед, бедняга, не зная отдыха, один сидел, согнувшись над своей колодой. Только в полдень, к часу пушечного выстрела, как тогда говорили, он кончал работу, совершая омовение и отправляется в мечеть. А после праздничной молитвы в Ак-мечети шел в мечеть на улицу Могол, неподалеку от нашего квартала, к ишану. Народу там собиралось множество. Чтецы-хафизы со слезным завыванием читали любовные суфийские газели. С криком «Ху-ху!» дед тотчас присоединялся к участникам радения и самозабвенно шел по кругу, доводя себя до экстаза. Человеком он был набожным, каждую свободную минуту отдавал молитвам, служению богу… Он был давним ревностным муэдзином мечети своей общины, каждый день поднимался на минарет, чтобы призывать прихожан на молитву. Его громкий раскатистый голос далеко разносился с высокого минарета, и я даже гордился им и всякий раз напоминал своим товарищам: «Это мой дедушка!»
Мощный голос деда отдался в ушах. Шутники сразу притихли. Я выхватил свою тюбетейку, зажатую между колен у полуголого тощего подмастерья, и принялся шарить по мастерской, заваленной всяким хламом: стучал колодками, перебрасывая их то на одну, то на другую полку: некоторые пробовал примерить, приложив к ноге. Когда дед ушел на полуденную молитву, я тотчас уселся на его место, взял сморщенный кусок кожи, с таким же, как он, серьезным видом намочил его в тазу с водой, положил на колоду и, выравнивав, начал колотить по нему железным пестом.
Немного времени спустя с минарета донесся звучный голос деда. Я не выдержал, выкрикнул:
— Дедушка!
— Это он с минарета никак не может слезть, твой дедушка. Беги, помоги ему сойти, — в шутку посоветовал мне рябой подмастерье.
Я обиделся, еще громче начал стучать пестом. Это видно, надоело всем, и у меня отобрали пест. Тогда я отправился на внутреннюю, женскую, половину двора.
На маленьком, тесном дворике стоял новый дом в две довольно приличных комнаты с террасой. Дед с большим трудом недавно построил его на месте старой, оставшейся от дедов-прадедов ветхой хибарки. В углу двора, раскинув корявые ветки, росла большая старая яблоня с толстенным стволом. Помню, бабушка каждую весну подходила к этой яблоне с топором и грозилась: «Срублю! Вот срублю тебя, сгинуть тебе!» И всякий раз у нее недоставало решимости.
Бабушка Хурмат-биби — осанистая с виду, дородная, белолицая женщина с крупными глазами, чуткая и ласковая на слово — сидела с матерью на террасе за чаем. Она привлекла меня к себе, полными мягкими руками погладила по голове и, по своему обыкновению, поцеловала в лоб.
Заметив двух птенцов горлинок в гнезде на карнизе террасы, я тотчас вскочил. Бросился искать палку, чтобы сковырнуть их, но бабушка остановила меня:
— Ах ты, озорник! Мать птенцов проклянет тебя. Горлинка — святая птица! — Потом она рассказала, как между потолочными перекладинами показалась змея, чтобы пожрать птенцов, как она из жалости к малышам несколько дней глаз не спускала с потолка, ночи не спала. Она в самом деле боялась даже чуточку обидеть какую-нибудь живую тварь. Бабочек, жуков, муравьев — всех брала под свою защиту.
Я все-таки не послушался. Мне во что бы то ни стало хотелось добыть птенцов. Но тут меня начала бранить мать. Взглянув на ее небольшое, худощавое, но милое лицо, я понял, что она готова поколотить меня, если не перестану озорничать, и поневоле должен был оставить свою затею.
* * *Мы пьем утренний чай. Мать, сестренка, брат Иса, дедушка, бабушка и я — все мы сидим на террасе, собравшись в кружок у разостланной на кошме скатерти. Дедушка на почетном месте, я под боком у него. Напротив, у самовара, мать еле успевает разливать чай. Чай с одним хлебом надоел уже. Ни сахара, ни сушеного урюка! Я очень любил лепёшки со шкварками и с луком, но такие лепёшки бабушка пекла редко-редко.
Внезапно я повисаю на плече деда, хватаю его за уши, глажу морщинистые щеки.
— Перестань, мой мальчик, сиди смирно. Чай же пролил, негодник! — журит меня огорченный дед.
Дед мой — дряхлый старик. У него кустистые брови, реденькая бородка — совсем белая. На морщинистых руках выпирают вены, крупные пальцы в мозолях. От худобы он кажется щуплым, у него резко выступают плечи.
Мать бранит меня:
— Сказано тебе: уймись, непоседа!
Но дед тотчас принимает мою сторону:
— Ничего, это он от избытка сил такой непоседливый, У бабушки только и разговору, что о житье-бытье, о хозяйстве. Ее речь пересыпана пословицами, поговорками, неожиданно яркими оборотами. Это высокая сильная старуха, крепкая, живая и расторопная. Она не горбится, как дед, не признает палки и вечно хлопочет, не зная покоя: то хлеб печет, то разжигает очаг, то старательно подметает двор, выбивает кошмы…
Каждый день, когда мы сидим за завтраком, в калитку тихо, с опаской входит большой серый пес. Не приближаясь к террасе, он останавливается на некотором расстоянии, причем всегда на одном и том же месте, и, опустившись на задние ноги, смотрит на меня умильными глазами. Рослый, сильный, пес этот принадлежит уличному сторожу, он привык бродить по дворам.
Вот и на этот раз не успели мы сесть за завтрак, а он уже тут как тут. Я встаю, протягиваю кусок лепешки. Зову: «На, Куктай, на!». А тем временем незаметно беру с полки коробок со спичками. Однако пес догадывается о подвохе, срывается с места и бежит к калитке — он очень боится спичек. Я швыряю вслед кусок лепешки, пес возвращается, хватает хлеб и со всех ног удирает. Мы все громко хохочем. Только бабушка ворчит:
— Чтоб тебя, хлеб швырнул, а! Грех ведь… Собакам аллах кости-огрызки определил.
Сестренка снимает с колышка сумку, вскидывает ее через плечо и отправляется в школу. Старший братишка, аккуратно сложив поясной платок, только было начал подпоясываться, как в калитку вбежал Кадыр, сын дяди со стороны отца.
— Быстрее, Исабай, опоздаем!..…..
Они собираются куда-то. Я хочу пристать к ним, начинаю капризничать. Мать сердится:
— Чтоб тебе не ослепнуть! Сам с льняное зерно, а липнешь к старшим. Они далеко идут.
Дед, покряхтывая, с трудом поднимается со своего места.
— А ну, пошли, малыш, пойдем на улицу, — говорит он, протягивая руку к приставленной к стене палке.
Я сразу успокаиваюсь.
Постукивая палкой и сильно горбясь, дед еле-еле переставляет ноги. На нем старенький чапан, надетый поверх бязевой рубахи, пожелтевшая от времени белая тюбетейка, грубые кауши на босу ногу.
Я рысцой забегаю вперед, спрашиваю:
— Куда мы идем, к дедушке Мир-Ахмаду? «Прошла-пролетела жизнь…»?
Дед усмехается:
— А, плут, догадываешься!
— Ну, быстрее же, дедушка! Тащитесь еле-еле, — тороплю я деда.
Дед смеется. Говорит, тронув белую бороду:
— Что поделаешь, малыш, стар стал я. Теперь я, к примеру, тоже сухое дерево…
Мы сворачиваем в узенький кривой переулок. Через знакомую покосившуюся калитку входим на просторный запущенный двор.
Старый Мир-Ахмад, одетый, как и мой дед, в бязевую рубаху и поношенный чапан, сидел на террасе несоразмерно высокой глинобитной мазанки рядом с низенькой болтающейся на петлях дверкой. Прислонившись к стене, он дремал, распушив по груди бороду и наклонив вперед большую лобастую голову.
Дед приставляет палку к стене, улыбается:
— Что, пригрелись на солнышке?