Брайан Джеймс - Грязный лгун
— Ты ненавидишь меня? — спрашиваю я. Она не отвечает, но тишина красноречива. — Прости, — я знаю, что уже это говорил, но мне нужно сказать это снова, еше тысячу раз, мне это необходимо, потому что я знаю, как на нее действует молчание, я знаю, что ее улыбка исчезла, глаза стали темнее, чем были минуту назад, когда я сказал «привет». — Блин, я знаю, что я все запутал, — говорю я больше для себя, чем для нее. — Ласи! Я не думал, я не хотел, — я и сам не знаю, что хотел этим сказать, потому и оставляю фразу незаконченной.
— Она тебе нравится? — Голос Ласи звучит теперь, как голос призрака, словно призрак, живущий в ней, вырвался наружу, смог переместиться в пространстве и оказаться в моей комнате, чтобы сказать то, что должен сказать, прежде чем рассеяться. — Тебе она очень нравится?
Я вспомнил, какой была Рианна в парке в прошлое воскресенье, как она выглядела, лежа на земле, как, возможно, выглядел я, лежа рядом с ней… на ней.
Я думал о том, как обидел ее на следующий день, как она смотрела на меня и в ее глазах было столько же боли, сколько в моих.
Потом я подумал о тех письмах, которые писала мне Ласи, — по тому, как она выводила каждую букву, я мог понять, что она была счастливее, и я подумал, что, может быть, во всем виноват я, может быть, я тот, кто причиняет боль всем; что в поисках ангелов я, как мама, только привожу демонов к новым людям.
— Я не знаю. — сказал ей я.
— Даже если да, то все хорошо, я тебя не ненавижу. — В ее словах столько смелости, что я чувствую, как начинают гореть мои глаза, и моя кожа начинает краснеть и чесаться.
— Ласи… Дело даже не в этом, это все. — И мой голос срывается на визг, как у собаки, когда та начинает скулить — как визжит ребенок, когда приближается гроза, и я не знаю, смогу ли я это выдержать и не будет ли лучше положить трубку и дать теням стать могилой, где я перестану существовать.
Не знаю, как у нее это получается, как у нее получается отбросить в сторону то, какой я козел, и все еще любить меня, когда она произносит мое имя, когда она пытается добиться, чтобы я нормально взял трубку, вместо того чтобы прижимать ее к плечу, боясь услышать ее слова, боясь говорить.
— Бенджи, что не так?
— Все… — И снова всего одно слово, но как много оно значит.
— Но я думала, что тебе там лучше, разве тебе там не лучше? — спрашивает она, и я хочу ей сказать, что она думает так только потому, что я ей об этом сказал, что это только ложь, которую я ей сказал, чтобы скрыть ту ложь, которая была раньше, когда я жил там, с матерью, не совсем ложь, просто не вся правда, хотя это одно и то же.
— Нет… то есть не совсем, — говорю я.
Я только хочу сказать ей, что это неважно, здесь или там: все те же неприятности, те же проблемы, ничего не исчезает.
— А твой отец? Я думала, он лучше твоей матери, — говорит она. Я отвечаю, что, может, это и так, но он все еще многого не понимает. Потом она спрашивает о мачехе, спрашивает меня — что, может быть, она поймет? — и я отвечаю, что мне так не кажется, что я никогда о ней так не думал. Ласи рассказывает, как она подружилась со своей мамой, и что все, что она мне рассказывала о ней раньше, теперь неправда, и она даже не понимает, как мы раньше могли считать, что они не смогут подружиться.
Я говорю ей, что даже когда я записываю свои тайны, это заканчивается тем, что я рву их на мелкие кусочки. Что я никогда не смогу рассказать о них вслух, потому что не смогу так же разорвать то, что я произнес. Я думаю, что никогда никому не смогу об этом сказать.
— Ты можешь сказать мне, может, не сейчас, а когда сам этого захочешь, потому что, несмотря ни на что. мы всегда будем друзьями, так?
Солнце уже совсем умерло в моей комнате, ночь охватила весь небосвод, подобно цветам, меняющимся на карте, когда страну захватывает враг — но все воспринимается по-другому, не как ночь, не как мрак, потому что даже во мраке живут ангелы.
Я перестал верить во все как ребенок, потому что моя вера никогда ничем не подтверждалась, ничем, что я мог бы увидеть. Я перестал верить в Санта Клауса, в Зубную Фею[9] и в Бога. Я стал верить только в демонов, потому что не составляет труда их увидеть, они не прячутся, как это делают хорошие.
Я начал думать, что так же происходит и с ангелами.
Я начал думать, что я их выдумал.
Но теперь у меня есть доказательство. Ласи — это доказательство, потому что только ангел мог сказать мне все это после того, что я сказал ей.
— Спасибо, Ласи.
И если она могла быть ангелом, значит, другие тоже могли ими быть. Может, не все так плохо, как я иногда думаю, может, все, что я должен делать, — это немного доверять другим, верить в то хорошее, что есть в некоторых людях.
22 часа 49 минут. ПятницаЯ так много думаю о том, что скажу, проговаривая про себя слова, и они совершенно теряют смысл. Я начинаю волноваться, что они будут такими же бессмысленными, когда я произнесу их вслух, и что, может быть, мне стоит подождать до утра, так как я слышу, как выключили телевизор в гостиной, слышу звук шагов, идущих из ванны в кухню — их обычный путь, перед тем как отправится спать.
Но я также знаю, что если я их не скажу сейчас, я никогда их не скажу.
Я знаю, что я должен быть смелым, что если Ласи могла быть смелой со мной, то я тоже должен быть смелым, если я вообще собираюсь ей что-нибудь рассказывать.
Снова шаги мимо моей комнаты.
Я знаю, что этого больше не повторится и что мне нужно встать с кровати, нужно прочистить горло, нужно забыть все, что я репетировал, и говорить то, что я чувствую. Хотя я знаю, что я должен делать, мое тело все равно немеет, сердце бьется так сильно, что мне трудно дышать.
Я открываю дверь, и меня удивляет. Что вокруг так же темно, как и в моей комнате, не видно никого, и я начинаю думать, что опоздал. Потом в гостиной снова зажигается свет, и я понимаю, что совсем не опоздал, когда иду по коридору.
Я жду в дверях, пока меня не заметят, потому что я не могу заставить себя говорить… только не первым.
— Ох, привет. Я не знала, что ты еще не спишь.
Я стою у стены и чувствую себя лучше, приклонившись к ней, позволяя ей поддерживать Меня. Я поднимаю руку и убираю волосы от лица, закладываю их за ухо.
— Дженет… — говорю я и жду, пока она на меня не посмотрит, не увидит, что я не прячусь. — Знаешь, то что ты прочла, ну то, что я написал… — Она ничего не говорит, не делает ничего, что может заставить меня остановиться, и кивает. — Я ничего не выдумал, — говорю я.
Она делает глубокий вдох, и мне становятся видны морщинки на ее лице, вокруг губ и вокруг глаз, они неглубокие и еле видны, но они становятся более заметными, когда она так глубоко вздыхает и когда она пытается подобрать нужные слова.
— Хочешь поговорить об этом? Я пожимаю плечами.
Я думаю, может, будет достаточно сказать ей только это.
— Что бы ты ни сказал мне, — говорит она, — все в порядке.
Потом она отодвигается в сторону, и я подхожу к дивану, подхожу к ней, потому что, находясь ближе, будет легче говорить.
Она ничего не спрашивает, не делает вид, что и так все знает, пока я сам ей не скажу. В отличие от отца, она не закатывает глаза и не делает ничего, что заставит меня замолчать, и потому словам легче найти выход, мне легче начать разговор не плача, рассказать ей, каково это быть мною.
Сначала я рассказываю ей о своей матери.
Рассказываю о том, как иногда находил ее на полу в своей комнате, что все в моем шкафу было перерыто, а вместо вещей там стояли бутылки, которые я покупал для нее, когда мы оба разыгрывали, что я смазливая девочка.
Я рассказываю ей о том, как я думал, что моя мама умерла, и как я думал, что я тоже немножко умер, потому что живу с ней.
Дженет ничего не говорит, она не выказывает волнения и не говорит мне, что это все только в моей голове, как я боялся — боялся того, что она может это сделать, я боялся того, что так может поступить каждый, кому я это скажу. Напротив, она молчит, чтобы я мог продолжать.
И я продолжаю. Я рассказываю ей все, даже то, что не записывал.
Я рассказываю ей о Ласи.
Я рассказываю ей о Рианне.
Я рассказываю ей о том, как мне хочется сделать из них одного человека, объединив в нем то, что мне нравится в каждой из них.
Я рассказываю ей о Сине и Джордане, и о том, что произошло в пустом торговом центре, перед тем как я вернулся домой и обнаружил ее с моими блокнотами.
Затем я начал рассказывать о Рое.
Одно то, что я говорю об этом вслух, приводит меня в ужас, заставляет меня оглядываться по углам, чтобы убедиться в том. что его там нет, что там нет демонов, что их лица не проступают в узоре обоев, что они не показывают на меня пальцем, смеясь надо мной.
Хоть я и не вижу их там, я начинаю плакать.
Когда мне нечего больше сказать, из моей труди вместо слов вырываются только всхлипывания, потому что я еще не излил всю свою душу, там, внутри, все еще остается боль, которую нужно озвучить.