Василий Субботин - Прощание с миром
Только теперь, очутившись ни угри, по другую сторону входа, я разглядел, что дырка эта лишь снаружи такая невзрачная. Под водой же, внизу, она переходит в расщелину. И чем дальше вниз, тем больше расширяется. Так что под водой, в скале была уже не дырка, а окно. И солнце проникало не столько сверху, через маленькое отверстие, сколько снизу, через кубы синей, голубой воды. Всею своей мощью оно вламывалось в это окно, в пещеру. Как через иллюминатор..
Удивительно, как здорово было это придумано!
Мы плыли и аукались. Нам навстречу плыли другие лодки, выдвигавшиеся из темных, таинственных глубин. Кто-то смеялся, кто-то пел. Наш веселый лодочник, успевший выучить несколько слов по-русски, кричал: «Очень хорошо!», «До свидания!», «Добрый день!».
Мы так и не обошли всей пещеры, так и не достигли самых дальних ее углов («13 метров высоты, 15 метров глубины, длина
— 54 метра»), даже не оглядели знаменитой этой на весь мир пещеры. Потом, вернувшись, мы еще ждали своей очереди, так как у входа — у выхода скопилось много лодок.
Лодочник наш опять воткнул свою ладонь в эту дыру (нам опять пришлось лечь), схватился за висящую над головой цепь, и не успели мы набрать воздуху в легкие, как проделали тот же путь обратно, и, ослепленные солнцем, выскочили из темноты на свет, и оказались в море.
За то недолгое время, что мы там пробыли, море раскачалось, и теперь лодку пашу швыряло так, что мне долго не удавалось перескочить на катер. Все же я переметнулся. Но эту женщину — у нее оказался изрядный вес — никак не удавалось перетащить. Все наши усилия были тщетными.
Старый, седоусый моряк, принявший нас на свой катер, смотрел-смотрел на все это, потом согнулся, ухватил ее обеими руками и, прежде чем успела она сообразить, переставил ее с качающейся лодки на зыбкий катер.
Мы долго и от души смеялись. Женщина обрадованно хихикала...
Опять мы отправились в обход острова. Отошли от берега, обогнули небольшой мыс, и показался городок.
Я снова сделал попытку установить, где же находится дом Горького.
Но грустный старый моторист, лицо которого опять приняло устало-привычное выражение, меня никак не понимал. «Горки, горьки?» — повторял он, пожимая плечами, и недоуменно поглядывал па сидящего рядом юношу с мокрыми набриолиненными волосами — нашего гида-итальянца.
Я стал объяснять все сначала, теперь уже обращаясь к обоим. Набриолиненный ему перевел.
— О! Массимо... Синьор Массимо!—вдруг заорал моряк.
Он мне долго-долго о чем-то рассказывал. Я долго его слушал, а сам умоляюще глядел на переводчика. Тот улыбнулся и перевел.
— Говорит, что это так давно было... Он говорит,— кричал уже переводчик (плеск и постукивание мотора мешали нам),— что хорошо знал синьора Горького и всю его семью знал...
— Рыбу ловил с Горьким! — стараясь перекричать рев катера, приложив рупором руку, трубил переводчик. И показав на моториста: — Сам был тогда еще молодым человеком.
Моторист ждал переводчика, потом, как-то обрадованно засмеявшись, опять стал о чем-то рассказывать. Рассказывал и смеялся.
Был он сед, с крепкой красной грудью, круто выпирающей, вылезающей из отвердевшей выбеленной солнцем рубахи. Лицо тоже красное, глаза голубые, блеклые. Старик. Обыкновенный простой лодочник, рыбак. Таких я видел в Балаклаве.
Признаться, я не знал: верить ли мне в то, что он говорил. Очень уж все это было неожиданно.
— Что он такое сказал? — спросил я.
— Он рассказывает, как один раз они даже поймали с синьором маленькую акулу...
Акула эта была всего мне дороже.
Никогда, как видно, ему никому не приходилось про это рассказывать... За много лет мы были первые русские туристы в Италии.
Старик показал мне хорошо видимый с моря, стоящий па виду дом, где одно время гоже как будто бы жил Горький. Красные степы гостиницы «Эрколяно».
Я не жалел, что побывал на Капри...
УЗЕЛОК
Мы уже и на Капри были, и Рим посетили, вплоть до самого залива Салерно ездили, через Амальфи, Сорренто. Не видел я пока только самого Неаполя... Вспоминаю, что, когда мы прибыли в Италию, над бухтой в Неаполе стоял пар. Весь этот котел парился. Мы ничего не видели с корабля, Неаполь лежал в тумане. Только вокруг нас, высоко над этим паром, вставали горы. Пароход пятые сутки ждал нас в порту, а я тем временем бегал по склонам Везувия и по узеньким улочкам Помпеи.
Отходили мы сегодняшней ночью, и этот вечер наш был последний... (Иные из нас кидали в фонтан монетки, чтобы как-нибудь приехать сюда еще раз!) Днем накануне мы выбрались в город, но ненадолго. Успели побывать только на улице Виктора-Эммануила.
Все разошлись мгновенно. Город еще не спал и весь сиял огнями. Высоко на холме, где-то на половине горы, светилось здание с портиком, подсвеченное снизу.
Сразу же, как только я вышел, за меня ухватились две боящиеся за себя туристки наши.
Они обрадовались, крепко вцепились в меня, столь крепко, что я это сразу почувствовал. Вырываться мне было бесполезно. Они были рады... Как ни говори, а уже ночь, а город и чужой и незнакомый.
Мы шли, ощущая тепло накаленного, остывающего камня.
Особенно красивы были окна — небольшие, цельные, без переплетов. В своих пропорциях необычайно точные.
Не окно, а произведение искусства. Кто все это строил?
Должно быть, меня больше всего радовало то, что не надо заходить в магазины. Их давно закрыли. Не приходилось думать о том, как истратить деньги, валюту. Деньги эти здорово мешали нам, лучше бы нам и не давали их вовсе!
Но теперь магазины были закрыты... Никуда не надо было заходить. Не успел я вчера с трапа слезть, как с меня, за несколько жалких видов Неаполя, содрали крупную сумму.
Мы прошли немного и попали в одну галерею, потом в другую. Те же улицы, но только остекленные, освещенные сверху... Попали в одну галерею крытую и в следующей, в соседней (опять прошли каким-то переулком), увидели толпу, живую, волнующуюся. Сверху, с громоздкого балкончика, падал на нас необычайный, великой красоты голос. Мы открыли рты и забыли, куда мы шли...
Черноволосый невысокий парень стоял на балконе. Он пел.
У него в руке качался микрофон.
До поры, пока мы не вошли в эту галерею и не увидели этого парнишку, все было правдоподобно. А тут... Будто мы вступили с ним в иные сферы.
Он даже и не пел. Он держал в руке микрофон и, время от времени перенося его из одной руки в другую, приближал его к губам и говорил одну фразу, одну ноту, а потом смеялся... И толпа людей выла от восторга.
Но я ни на что не смотрел. Я - слушал.
Да именно гак он и делал, этот малый в парусиновых штанах, там, на этом тесном балконе. Он только подносил микрофон к губам, ко рту. Будто дразнил. Показывал куда-то на балкон другого дома и пел одну лишь фразу.
Старый рабочий, человек в грязной блузе, стоящий рядом со мной, держал на руках девочку, и по щекам его катились слезы.
Может быть, он пел так уже давно и теперь только повторял. Я не знаю, мы только пришли. Я слышал всего только несколько звуков, одну ноту. И вот я и теперь закрою глаза и вижу все это.
— Энрико, Энрико! — требовали вокруг. А может быть, они кричали: «Эрнесто, Эрнесто!»
Мы не могли, к сожалению, стоять здесь долго. Мы спешили, хотя должны были понимать, что лучшего мы ничего не увидим... И тут на наших глазах произошло следующее: этот парень повис на руках. Он спрыгнул с балкона и, прижимаясь, лепясь к стене, стал сбегать вниз, все вниз по тротуару. А за ним бежали люди, пытаясь его вернуть, догнать. Может быть, они хотели понести его на руках?
Мы этого не поняли.
И когда мы уже уходили, вслед нам, с балкона донесся другой и новый. Еще более прекрасный голос. Но мы уже не оглядывались, понимая, что, если оглянемся, новее не уйдем.
Мы спускались, но больше всего мы шли вверх по длинным бесконечным лестницам. Огней становилось все меньше и меньше. Нам уже было, в сущности, все равно, куда идти. К тому времени совсем стемнело.
И я теперь не скажу, как мы попали в район этот, где вокруг нас ползали дети.
Воздух был тут невыносимо тяжел, улицы узкие, а низко через улицу навешано белье. В темноте по той же улице под ногами у нас носились мотоциклисты. По тем же камням, где ползали дети.
Двери выходящих прямо на тротуар квартир были распахнуты, и они были широкие, как двери гаража. Там в темноте комнатки мерцала лампадка. В ночной убогости этой белела постель, а в уголке горел ночник, освещая лишь стену и часть комнаты. Посередине была кровать и темнели головы спящих людей.