Хамид Исмайлов - Вундеркинд Ержан
Дед опять по ночам материл свою непутевую дочь, которая молчала в соседней комнате и плакала над засыпающим сыном. А засыпающий сын, сквозь ресницы глядя на свою бедную и немую мать, тихо ненавидел деда и за его матерщину, и за дневные напрасные муки, и за песок, проникший и в пах, и под копчик, и за соль на губах.
Именно тогда даже Кепек — его злейший враг Кепек-нагаши, уступил жиену свою единственную железную кровать. Он привязывал на ночь руки Ержана к раме в головах, а ноги — к противоположной и оставлял его распятым на ночь. И снилось мальчишке, как он летит по степи Гесером на своем коне, и ковыль разметало в стороны под копытами, и небо, как разрезанное, открывается навстречу, а вместо солнца и луны его встречает лицо Айсулу…
* * *В ту зиму Ержан хоть и забросил совсем скрипку, зато чуть ли не денно и нощно играл на домбре. Днями, когда дед уходил сбивать снег со своих рельсов, когда Кепек-нагаши увозил Айсулу в школу, а старухи садились с молодайками за пряжу войлока, Ержан оставался один и брал в руки домбру, чтобы из разу в раз играть одну и ту же песню — «Айдан ару нарса жо?», но под тысячу разных мелодий.
Нет ничего чище луны,
Но она лишь ночью, а днем ее нет.
Нет ничего чище солнца,
Но оно днем, а ночью его нет.
Нет ни в ком мусульманства —
Есть на языке, а в сердце нет.
Кочевая судьба, обилие богатств
У кого-то есть, у кого-то нет.
Будешь искать — не найдешь,
Каждому назначено его место,
Если не назначено — его вовсе нет.
Не станешь держаться слов знатока —
Будешь держаться тропы неуча,
И в разгар лета света тебе нет.
Куда ни пойдешь — хулят,
Ступишь ногой — найдут.
Две головы сведя воедино,
В народе двух добрых мужей нет.
При враге восставшего,
Привязав к поясу саблю,
Навесившего на себя много оружия,
Настоящего вояки-мужчины нет.
Не морщащего лоб добряка,
Богача, пожертвовавшего богатством,
Сколько ни ищи, нигде нет.
Уж если так ведется на свете,
Уж если на нет и суда нет,
То пропади пропадом со своими нетями
Среди мыслей, бегущих потоком,
Коровьей лепешкой плюхнувший свет…
Ержан пел эту старинную песню, и ему казалось, что каждое слово ее — о нем, и не песню он поет, а рассказывает свою жизнь. Как сладко все начиналось, как будто весь свет состоял из чистой луны и чистого солнца, из его Айсулу и из него самого. Но песня ведь предупреждала с самого начала, что луна только ночью, а днем ее нет. Почему же Ержан не знал, что и степному солнцу — только день. И только раз в год луна и солнце могут оказаться по двум краям степи, как два огромных, одинаковых круга, или и это как-то приснилось ему?
Кто печется о нем? Все лишь говорят, а особенно эти две бабки, да и остальные: вон дед, вся его забота — хорошо смазанные стрелки, или Шакен-коке с его «трудовой вахтой», где он догоняет и обгоняет Америку. Или Кепек с Айсулу, да и осел вместе с ними! Одному Ержану нет места, один Ержан никак не обозначен в их жизни…
Неучи, неучи, неучи — одна возит к колдунье, другой — четвертует конями заживо, да и тот, который образованный — и тот ничего сделать не может ни своим рентгеном, ни своим реактором!
Куда ему теперь деваться? В школу не пойдешь: все сосунки уже на голову выше его — засмеют. Сидеть среди этой тьмы, где все разом забыли о том, что он надкусил ухо Айсулу как своей нареченной! Нет, не будет им жизни вдвоем ни под луной, ни под солнцем!
И то, что он видит все это и еще многое другое, о чем он не говорит, но что копится в его застывшем мальчишеском теле и стареющей болезненной душе, разве помогает ему, разве возвышает его?!
Всякий раз, когда сквозь дверь, в форточку или из-за стены, где он прячется, Ержан видит в синей тьме Айсулу, Кепека и осла, единственное, чего ему хочется — схватить двустволку деда или кухонный нож бабки, на худой конец железнодорожный молоток самого Кепека, выскочить им навстречу и перестрелять, перерезать, перебить всех троих. Но всякий раз что-то останавливает его. Что это — он не может никак разобраться, мучается ночью до утра, мучается с утра до вечера, но решения не находит, как школьник, потерявший тетрадку.
И опять его бунт откладывается на завтра. Уж если так ведется на свете, то все его мучения, все мысли, бегущие потоком, поземкой, бураном, — разве же не дерьмо небес, и разве же это не жизнь его, а песня?!
* * *И в то же время не песня, скорее, та самая цепная реакция пошла по жизни Ержана. И не только по его жизни, хотя все началось с его ненависти то к деду, то к бабке, то к Кепеку с ослом, то к Шакену-коке… А может быть, внезапная взрослость, пробивающаяся даже сквозь застывшее мальчишеское тело, стала давать знать о себе таким образом — как бы то ни было, Ержан стал подмечать вещи, которых он не замечал раньше. И не только как, скажем, Кепек сидит на осле, обнимая тело Айсулу (хотя это было больнее всего), нет, он стал замечать, что, когда Шакен-коке уезжает на свою вахту, Кепек-нагаши то и дело пропадает на дому у городской невестки Байчичек, выпроваживая старуху Шолпан под разными предлогами к своей матери Улбарсын. Считается, что он ходит то за солью, то за гвоздем, а то помочь разделать кости — как уж повелось: чуть ли не одно хозяйство! Но чем он там занимается, когда Айсулу прибегает к Ержану рассказать, что происходило в школе, — никто не знает.
Возвращается он оттуда весь раскрасневшийся, возбужденный, как будто не кость, а целую корову порубал на куски, потом, схватив свой молоток и насвистывая ему лишь известную мелодию, уходит, незакутанный и пыхтящий, сменять своего отца на стрелке или на запасном пути.
А однажды сама Айсулу призналась по секрету, что мать ее носила ночью похлебку, дескать, как-никак он рубил эти кости, мерзнет, небось, бедолага, ведь, почитай, чуть ли не брат их дому…
* * *А что, Шакен-коке, что ли, лучше его?! Однажды, когда и дед, и Кепек-нагаши принимали какой-то особый, литерный поезд, а бабка Улбарсын пошла к бабке Шолпан мыть голову кислым молоком, Ержан услышал осторожный стук в соседнее окно — окно его матери Канышат. Ержан прислушался, в соседней комнате зашуршали шаги, он поначалу подумал, что это птица бьется о стекло от холода, и, чтобы не спугнуть ее своей тенью, незаметно глянул по касательной вдоль своего окна, прячась в угол комнаты. То была не птица, то был Шакен-коке. Почему он не стучится в дверь? — подумал Ержан, но, услышав скрип соседней двери, в страхе оказаться обнаруженным за подглядыванием, вжался спиною в стену. Однако, слава богу, мать не открыла его дверь, а выскользнула наружу, видимо, накидывая на ходу свою верблюжью шаль.
Ержан стоял с колотящимся сердцем, отдающим свои удары прямо в стенку, или это тяжелый литерный поезд застучал по рельсам, откликаясь пульсом в земле? Как бы то ни было, Ержан стоял ни жив ни мертв. Опять то самое ощущение животного страха поднялось из мелко дрожащих колен к солнечному сплетению и заныло горячей тяжестью в животе.
Мать проскользнула мимо, и там, под ее окном, откуда были видны лишь силуэты двух фигур, они стали говорить о чем-то, чего Ержан, весь превратившийся в слух, никак не мог разобрать. О чем они могли говорить там, на белом и твердом снегу, пуская горячий пар изо ртов, Ержан так и не узнал. Да и говорила ли его немая мать или лишь этот пар Ержан принимал за слова — кто его знает. Но этого Ержан не стал рассказывать даже Айсулу.
А потом и бабка Улбарсын, как-то засыпая и заговариваясь, пока Ержан наминал ей узлы на старческих ногах, стала бормотать о деде, которого не было дома. Мол, все эти ревматические узлы на ее ногах из-за него, что, дескать, в молодости, когда они только приехали в этот Кара-Шаган, мужа Шолпан Нурпеиса вызвали на обучение в город, и что Даулет остался единственным мужиком на обе семьи, и той зимой он снарядился на свою стрелку, строго наказав Улбарсын не выходить на холод: вон, дескать, воют шакалы, а сам взял свою двустволку да железнодорожный молоток и вышел в пургу.
Долго сидела Улбарсын одна, и ведь скука пуще страха, завернулась в шаль и пошла к своей подружке Шолпан. Подходит к ее двери, а от снежного ветра навесная металлическая петля так и стучит по двери — так-так-так! Стала и Улбарсын стучаться в дверь, но сочла ли Шолпан это стуком все той же металлической бляшки, никто двери так и не открыл. Тогда она подобралась по сугробам к единственному светящемуся окну и лишь только глянула в просвет между сетчатыми расшитыми занавесками, как увидела там своего мужа. Дух ее захватило от гнева, и, захлебнувшись морозным воздухом, она свалилась без чувств в сугроб.