Жажда. Книга сестер - Нотомб Амели
* * *
Время пришло: я ложусь на крест. Теперь моя ноша будет нести меня. Вижу, как подносят гвозди и молотки. Я так боюсь, что трудно дышать. Мне прибивают ноги и руки. Это быстро, я едва успел опомниться. А потом мой крест поднимают и ставят между крестами моих собратьев.
Тогда‑то и приходит ко мне эта невероятная мука. Пробитые гвоздями ладони – пустяк по сравнению с тем, чтобы на них висеть, а с ногами все еще в тысячу раз хуже. Главное правило – только не шевелиться. Малейшее движение удесятеряет и без того нестерпимую боль.
Я говорю себе, что скоро привыкну, что не могут нервы долго испытывать подобный ужас. Выясняется, что очень даже могут и что приборы эти фиксируют любые изменения, от самых ничтожных до самых громадных.
Кому сказать: волоча этот крест, я думал, будто цель жизни в том, чтобы не носить тяжестей! Смысл жизни в том, чтобы не страдать. Вот так.
Вырваться отсюда нельзя. Я весь во власти боли. От нее не спасет ни одна мысль, ни одно воспоминание.
Я смотрю на тех, кто смотрит на меня. “Ну и каково оно, то, что с тобой происходит?” Я читаю этот вопрос в бесчисленных глазах, сочувствующих и злорадных. Если бы пришлось им отвечать, я не нашел бы слов.
На злорадных я не сержусь. Во-первых, потому, что все мои способности поглощены страданием, а во‑вторых, если моя боль может доставить кому‑то удовольствие, то пусть лучше так.
Магдалина здесь. Видеть мать мне было неприятно, вид возлюбленной меня трогает. Она настолько красива, что сострадание не портит ее черты. Мне так больно, что душа моя криком кричит, хоть уста и замкнуты: невозможно представить себе подобающий крик.
Вопль моей души пронзает Магдалину. Это не метафора. Что это – чрезмерная боль или приближение смерти? Я вижу любовь Магдалины в форме лучей. Слово “луч” тут не совсем подходит, это что‑то более тонкое и округлое, концентрическое, какая‑то световая волна, что исходит от нее и попадает в меня, в ней столько же нежности, сколько муки в том, что я посылаю ей.
Я вижу вопль своей души или, вернее, свою душу в виде возмущенного потока, что вливается в любящую душу Магдалины и смешивается с ее душой. И испытываю от этого если не облегчение, то какую‑то очень загадочную радость.
Жажда, которую я хранил как секретное оружие, напоминает о себе. Это была отличная мысль. Предельная мука горла позволяет отвлечься от ужаса растерзанного тела, в этом невыносимом желании пить скрыто вполне конкретное спасение.
Волна, связующая меня с Магдалиной, идет по наклонной; наклон этот вызван не столько тем, что я нахожусь выше, сколько природой ее голубого света. Мы с возлюбленной втайне ликуем от того, что знаем лишь мы двое.
И когда я говорю “лишь мы двое”, это значит, что отец не знает. У него нет тела, а абсолютная любовь, какую переживаем в этот миг мы с Магдалиной, поднимается от тела – как музыка истекает из инструмента. Истины столь глубокие узнаешь, только испытывая жажду, любя и умирая: все три этих действия требуют тела. Душа для них, конечно, тоже необходима, но одной ее ни в коем случае недостаточно.
Есть над чем посмеяться. Я не решаюсь, меня бы скрутило в судороге боли. Если мне в самом деле суждено умереть, то уж точно не так. Я ужасно боюсь испортить свою смерть. Мне так больно, что я вполне могу упустить этот великий миг.
Это распятие – промах. По замыслу отца, оно призвано показать, до чего можно дойти во имя любви. Ладно бы еще эта мысль была просто глупой: тогда она бы могла остаться ненужной. Увы, она вредна до ужаса. Из-за моего дурацкого примера люди станут строить теории и делать выбор в пользу мученичества. Да если бы только это! Она посеет заразу даже в тех, кому достанет мудрости выбрать обычную жизнь. Ибо то, что отец заставляет меня претерпеть, говорит о таком глубоком презрении к телу, что до конца оно никогда не исчезнет.
Отец, просто твое изобретение превзошло тебя самого. Ты мог бы гордиться, этот факт – доказательство твоего творческого гения. Вместо этого ты, считая, что даешь поучительный урок любви, устраиваешь самое отвратительное наказание с невообразимо тяжкими последствиями.
А как хорошо все начиналось. Славная была история – породить сына из настоящей плоти и крови, она многому могла бы тебя научить, пожелай ты понять то, чего не знаешь. Ты Бог, какой для тебя смысл в этой гордыне? Да и гордость ли это? В гордости нет ничего дурного. Нет, мне видится в этом смешная черта – обидчивость.
Да, ты обидчив. Еще один признак: тебе ненавистны будут иные откровения. Ты возмутишься, что люди на другом конце или с других боков земли по‑разному переживают свою двуногость. Иногда с человеческими жертвоприношениями, которые ты не постесняешься назвать варварством!
Отец, почему ты так мелочен? Я кощунствую? Это правда. Ну так покарай меня. Можешь покарать меня еще сильнее?
Что и требовалось доказать: теперь я мучаюсь еще в тысячу раз больше. Зачем ты это делаешь? Да, я критикую тебя. Разве я сказал, что тебя не люблю? Я на тебя сержусь, пеняю тебе. В любви эти чувства позволены. Что ты знаешь о любви?
В том‑то и вопрос. Ты не знаешь любви. Любовь – это целая история, чтобы ее рассказать, нужно тело. Мои слова не имеют для тебя никакого смысла. Если бы только ты сознавал свое неведение!
Боль достигает такой силы, что я надеюсь как можно скорее умереть. Увы, я знаю, что меня хватит еще надолго. Пламя жизни не колеблется. Только не шевелиться, расплата за малейшее движение такая, что и помыслить нельзя. Вот еще чем ужасно негодование: от него дергаешься. Возмущенные люди не могут быть неподвижны.
Прими, друг мой. Да, я обращаюсь к себе. Дружить с самим собой – правильно, так и надо. Любить себя было бы неприятно: любовь влечет разные излишества, испытывать их с самим собой вещь нездоровая. То же и с ненавистью, вдобавок это несправедливо. Я себе друг, я привязан к человеку, который есмь.
Прими – не потому, что это приемлемо, а чтобы меньше страдать. Не принимать хорошо, когда это полезно; сейчас это тебе ни к чему.
Разве у тебя не что‑то вроде скачек за три первых места? Ты сам задал три предельные ситуации: жажда, любовь, смерть. Ты сейчас на пересечении всех трех. Так пользуйся, друг мой. Какой отвратительный глагол. И все же я не могу сказать “радуйся”, это как насмешка над самим собой.
Факт остается фактом, пора это сказать: я переживаю критический опыт. Не в силах отрешиться от этой боли, ныряю в жажду – не избавиться, так хотя бы слукавить.
Какая грандиозная жажда! Просто шедевр жажды. Язык превратился в пемзу, если провести им по нёбу, скребет, как наждак. Изучай свою жажду, друг мой. Она – путешествие, она ведет тебя к источнику, это так прекрасно, слышишь, да, красивая песнь, надо прислушаться, есть мелодии, которые того стоят, этот ласковый шепот радует меня безмерно, во рту у меня вкус камня. Найдись на свете страна столь бедная, что на ее наречии “пить” и “есть” будет одним глаголом, его станут использовать крайне скупо, пить – это отчасти есть жидкие хлебы, нет, так оно работает, только если вода чуть сочится, а в моем путешествии она не сочится, она брызжет, я ложусь, чтобы приникнуть к ней губами, она любит меня, как любит она избранный источник. Пей меня сколько хочешь, возлюбленный мой, пусть жажда твоя переполняет тебя и никогда не утолится, ибо для этого нет слова ни в одном языке.
Неудивительно, что жажда ведет к любви. Любовь всегда начинается с того, что с кем‑то пьешь. Быть может, потому, что лишь это ощущение не может разочаровать. Для пересохшего горла вода есть экстаз, а оазис никогда не обманет ожиданий. Тот, кто пьет, побывав в пустыне, никогда не скажет: “Могло быть и получше”. Предложить питье той, кого готов любить, значит иметь в виду, что наслаждение во всяком случае оправдает надежды.
Я воплотился в засушливой стране. Мне недаром выпало родиться там, где не только царит жажда, но и свирепствует жара.