Восемь белых ночей - Асиман Андре
Что мне от нее было нужно? От нее мне нужна была она сама. Голой. В моей постели. А еще сильнее мне было нужно, чтобы загудел мой домофон, она вышла из лифта, все еще обмотанная платком – как вот когда мы целовались возле булочной, вышла бы, ругая дверь лифта, которая захлопнулась у нее за спиной, чтобы напомнить ей, что ее не боится. Так ее и растак, эту долбаную дверь. И твой долбаный телефон тоже. Хватит наглости подняться ко мне в квартиру в два часа ночи. У нее точно. А мне хватит наглости сейчас ей позвонить? Да? Нет?
Жалкий.
Захотелось доказать, что это не так, потом я передумал.
После душа я надел халат и тут же схватил телефон. Третий час ночи – ну и что? В любом случае все уже пропало.
Люблю звонить, пока не обсох после душа. Звонок получается совершенно спонтанный, непринужденный – ну просто самое обычное дело; можно сосредоточиться на пальцах ног, ушах, на ее голосе – все такое безыскусное и расслабленное.
– Не мог спать, – сказал я, как только она сняла трубку.
– А кто тут спит? – отозвалась она, прочищая горло, будто имея в виду: «А что, в наше время вообще еще спят?» Тем самым она, похоже, вычистила из голоса последние нотки враждебности. Звучал он, впрочем, сонно. Хриплый, неприукрашенный, безразличный, как запах дыхания женщины, когда просыпаешься ночью, а ее голова у тебя на подушке. Она стесняется, что в два часа ночи я застал ее в кровати?
– И потом, я знала, что это ты.
А почему не Инки? – едва не спросил я, но тут понял, что ответ может звучать так: «Потому что он здесь, со мной».
Я не стал спрашивать.
Мог бы спросить, откуда она знает, что я позвоню в такой час. Вместо этого сказал ей, что только из душа и собираюсь ложиться. «Решил позвонить, потому что не хотел бросать разговор на том месте, где он закончился вчера вечером».
Она вроде как фыркнула. Соглашалась, что разговор был хуже некуда. Значит, я ничего не придумал.
– Ты можешь разговаривать? – спросил я.
На том конце – молчание. Заснула, что ли?
– В смысле, одна ли я?
Такая вот бритвенная четкость, даже в полусне.
– Да.
Я всего-то собирался спросить, в настроении ли она разговаривать. Она, как всегда, считала смысл, стоявший за вопросом.
– О чем ты хочешь поговорить? – Ее эквивалент: «Это твоя территория; говори». Я получил экстренную, но по необходимости краткую аудиенцию. Столько-то секунд и ни одной больше. Счетчик не выключен.
– Я собирался сказать… – Я понятия не имел, что собираюсь сказать, и не умел соображать так быстро. – Мне очень хочется вернуться в точку недельной давности. Чтобы мы опять оказались на вечеринке, никогда не уходили, застряли там навек.
– Вы чего только не придумаете, Князь. – Будто сквозь сон. – В смысле, как в том фильме Бунюэля…
Она такая миролюбивая, потому что сонная?
– Застряли навеки, в вечных снегах, как в доме у Мод. – Тут я решился: – Очень хочется, чтобы сейчас был вечер позавчера.
– Или вчера.
Сердце после этого уточнения застучало молотом. Я стоял в темной гостиной, лицом к ночи и темному морю Центрального парка.
– Не оторвать глаз от окна. От соли на ковре. И очень хочется, чтобы ты сейчас была со мной.
– Тебе хочется, чтобы я сейчас была с тобой?
Откуда такое удивление в голосе?
– Хочу, чтобы ты была со мной сейчас… и всегда. Вот, – добавил я, как будто, орудуя во рту плоскогубцами, сумел вытащить больной зуб.
– А почему тебе этого хочется?
Мог бы и догадаться, что триумф моего признания будет скоротечным. В восходящей тональности ее вопроса было что-то отрывистое, недоброе – будто кончиками двух пальцев потушили приязнь, которую я распознал в ее голосе. Сарказм, который мне нравился, который меня утешал, который сблизил нас с первого же момента, сообщив, что мы – две заблудшие души, дрейфующие на мелководье одномерного мира, мне не друг. Он рассек зародившееся между нами тепло – так острая шпора рассекает кожу любимого преданного пони.
– Не знаю почему. Ответов слишком много. Потому что я никогда не встречал такого человека, как ты, никогда ни с кем так себя не чувствовал – такой близости, такой незащищенности. Никогда такого не было, потому что всякий раз, как я переворачиваю карты и показываю тебе свою талью, – не знаю, зачем я тебе это говорю, потому что ты, наверное, никогда меня не простишь, – но от одного того, что я рассказываю тебе, кто я такой, что чувствую, вот как сейчас, у меня встает.
Я намеренно откладывал это слово до последнего, точно пытался проверить всю фразу, прежде чем решиться ее произнести.
– Встает?
Было слышно, что я застал ее совершенно врасплох. Неужели она попросит меня не говорить непристойностей?
– Князь. – Голос сокрушенный. Или страшно разочарованный. Или она так говорит со сна, или прочитала мои мысли и распознала тяжесть, тоску и боль, стоящие за этим словом, в котором секс – в этом-то признаться просто – доведен до душераздирающей грани, а это невозможно, это куда сложнее? Или она просто размышляла, как поделикатнее сформулировать: «Никогда ты еще не выглядел так жалко» – преамбулу к долгим репримандам, цель которых – отрезать мне яйца и настрогать из них полосок для жюльена.
– Почему «Князь»? – откликнулся я, воспроизводя натянутую ноту в ее голосе, не до конца уверенный – это я так беру назад и смягчаю собственное признание или заставляю ее признать, что она сглупила, приняв его на веру. Или я пытаюсь заставить ее сказать то, чего она не говорит, сказала не до конца, может, никогда не скажет – или то, что она неопределенно высказала всего секунду назад, теперь нужно прояснить, чтобы мы вдвоем оценили подлинный смысл?
– Почему? Отчасти потому, что тебя это мучает, а я не хочу, чтобы ты вот так вот мучился.
– А отчасти? – Будь, что будет, я уже ко всему готов.
– Отчасти… – Она явно колебалась: вот прямо сейчас поднимет ставки и выйдет на новую, опасную и болезненную территорию между нами, прихватив эти полоски для жюльена, которыми мы обменялись, и окончательно сотрет их в порошок. – Потому что я не хочу, чтобы завтра утром ты мне позвонил и сказал: «Клара, вчера ночью я предавался с тобой любви».
Я был обескуражен. Чувствовал себя обиженным, обличенным, рассерженным, смущенным, точно рак, которому рассекли ланцетом панцирь и сняли, а голое корявое тельце держат всем напоказ и вот-вот бросят нагишом в воду, на осмеяние и поругание другим ракам.
– Необязательно было надо мной смеяться и мучить меня. – Я впервые признался в своих мучениях. – Ты правду сказала, я, наверное, действительно жалкий, это у меня такая огромная, никуда не влезающая, слюняво-сопливая, мрачно-угрюмая фигня, что хромает на последней ноге…
Секунда молчания – не потому, что она прилежно меня выслушивала или хотела утешить: да ладно, не истери, – а потому, что ей явно не терпелось вставить свое слово.
– А я ее прогнала?
Ей хватило секунды, чтобы вернуть мое расположение.
– Безусловно.
Я услышал, как она улыбается.
– Почему ты улыбаешься?
– А ты почему? – А потом, через миг, ни с того ни с сего, будто уловив связь, которая от меня ускользнула: – Что на тебе сейчас надето?
– Раньше был халат, теперь я в постели.
Сердце, которое и так колотилось, окончательно сошло с ума. Было и ужасно, и прекрасно – как будто часть души смотрела на реку с очень высокого моста, зная, что я надежно привязан к «тарзанке», и азарт – в страхе, не в самом прыжке. И все же молчание было невыносимо, и я в итоге сказал первое, что пришло в голову, – дабы не произносить того, что хотелось сказать.
– Помнишь полосатый сине-белый халат, он еще там висел изнутри на дверях ванной?
На то, чтобы произнести это банальное, спотыкающееся, бездыханное, запутанное предложение, у меня ушла целая вечность.
– Да, помню. Старая толстая махровая ткань – и пахнет приятно.
Он самый, хотел было добавить я.
Она сказала: пахнет приятно.