Там, где билось мое сердце - Фолкс Себастьян Чарльз
Надо было чем-то заполнить нескончаемый февраль, когда на Лондон давит свинцовое небо, когда тебе кажется, что день на исходе, а он еще даже не начинался. Повинуясь минутному порыву, я позвонил агенту по продаже имений, чью фамилию увидел тогда в журнале, в приемной у зубного врача. Имение «Старая дубильня» значилось в списке продаж, и мы договорились о встрече, вроде как я потенциальный покупатель.
Из электрички я вылез в первом часу, пять миль до имения проехал на стареньком коричневом такси. У подножья мемориала павшим солдатам белели в траве подснежники. В тот день, когда я в последний раз виделся с мамой, они тоже там белели. Какая жизненная сила в этих хрупких созданиях, на них напирают тяжеленные плиты, а они все-таки нащупали лазейку, пробились к свету…
На церковном кладбище не так давно, в год серебряного юбилея правления Ее Величества, обновили крытые ворота.
Поджидавший меня молоденький риэлтор был в непромокаемой хлопковой куртке и в грубых дорожных башмаках.
— Вы не здешний, сэр? — это «сэр» было произнесено с нарочитой вежливостью, так обычно господа обращаются к представителям низшего (как им кажется) сословия.
— Я…гм… из Лондона.
— A-а, из «Большого дыма», значит. Ищете убежище на природе?
— В общем, да.
— Тут много места. Простор, знаете ли. У вас семья?
Мы стояли перед входной дверью, которую он никак не мог открыть своим ключом. Меня так и подмывало протянуть ему тот, что лежал сейчас у меня в кармане.
— Семья у вас есть? — переспросил он. — Дети?
— Нет. Я один.
— Ну что ж, посмотрите, прикиньте… Должен заранее предупредить, все очень запущено. Последний владелец не располагал деньгами для ремонта, а жившая тут до него пожилая леди, она, знаете ли, была… — рассказывал он, продолжая сражаться с замком.
— Кем же она была?
— Вдовой, если не ошибаюсь. Много лет жила одна.
— У нее не было детей?
— Это уже к нашему делу не относится, сэр. Все! Путь открыт. Вас проводить?
Он вел меня по пустым комнатам моего детства, потом я пытался изобразить удивление при виде сада. Я даже испуганно вскрикнул, когда за дверью открылся темный коридор, который когда-то был моим воображаемым тайным ходом под Троей.
— А это кухня, — он отворил дверь туда, где я до одиннадцати лет торчал почти безвылазно. — Тут, к сожалению, без ремонта, хотя бы косметического, не обойтись.
Я взглянул на дверь со вставками из рифленого стекла. Над верхним краем стекол увидел две дырочки, когда-то там была закреплена рейка для полотенца. Пока моя мама то гладила, то жарила, то прокручивала в привинченной к столу мясорубке остатки вареного мяса, я часами смотрел на дверь, разглядывая это свисавшее с рейки полосатое полотенце и титан для горячей воды, смутно просвечивавший сквозь стеклянную панель. На не занятом кухонными причиндалами кусочке столешницы я раскладывал букварь и, запинаясь, читал вслух, по буковкам, потом по слогам, потом слова целиком. Первые мои шаги на пути к грамотности. Для нашей овчарки Бесси мама покупала у скупщика конину и варила ее на плите. Резкий «аромат» этого варева смешивался с запахом крахмала. Мама разводила его в тазике, а потом окунала в тазик рубашки. Когда наступало время пить чай, запахи менялись. Теперь пахло подсушенным хлебом, его куски мама мазала застывшим мясным соком, в котором было много жира, а на самом донышке кастрюли — чуточку желе, потом добавляла щепотку соли. Став постарше, я часто думал: неужели моим домом всегда будет эта кухня? С вечным паром и чадом, с намозолившим глаза полотенцем на двери и с титаном за дверью. Мне страстно хотелось начать другую жизнь, но страшно было расстаться с этой.
— …Стену можно снести. Это просто перегородка. Послушайте, а ведь это идея. У вас образуется прекрасная кухня-столовая.
— Я подумаю, хотя, скорее всего, оставлю все как есть.
— Можно и оставить. Но тут в принципе есть возможности. Кстати, еще служебные строения.
— Старая дубильня.
— Да-да, это само собой. Ну что, теперь наверх?
— Пожалуй, не стоит, — сказал я. — Я покупаю этот дом.
Вернувшись в Лондон, я стал подсчитывать свои финансы, изыскивать ресурсы для покупки своего старого дома. Много лет я откладывал гонорары за переиздания «Немногих избранных». Когда после смерти мамы я продал дом, почти все деньги ушли на выплату долга кредиторам и на мою квартирку, но кое-что осталось, и набежали небольшие проценты в банке.
Просматривая всякие бумаги в ящиках письменного стола, я не удержался и пролистал старый дневник, для которого взял когда-то в школьном шкафу голубую тетрадь в четыреста страниц. Много раз пришлось его подклеивать и заклеивать скотчем надорванные страницы. Страниц тридцать были заполнены греческими буквами, еще детским почерком, ручкой, которую заправляли чернилами. Невозможно было без улыбки читать про «несравненную Елену» (Мэри Миллер) и «странствующего Одиссея» (отца). Стиль был совсем не похож на тот, который появится в записях «для себя» в первом моем Ланкаширском дурдоме. И еще я заметил, как все сильнее тлеет в записях беспокойство и недовольство положением дел в психиатрии. Потом эти тлеющие угли вспыхнули ярким пламенем. В период, посвященный интенсивным исследованиям, — то были годы работы на «Бисквитной фабрике», ранние шестидесятые, — недовольство сменилось негодованием, если не яростью, о чем свидетельствовал размашистый почерк и сильный нажим ручки.
В письменном столе лежали еще восемь-девять тетрадей. В них — про войну. Я из разных мест отсылал маме отчеты. Открыл наугад одну тетрадь, начал читать про наши учения в Девоне и про выдвижение в Дюнкерк в 1940 году. (Мама сохранила все мои послания, раньше я читал их только однажды, году в сорок седьмом.) Пролистал еще две тетради, которые купил в алжирском порту Бон, там оказались довольно сдержанные описания нашей кампании в Тунисе (вероятно, я не хотел пугать маму). Потом взялся за сильно потрепанную тетрадку фирмы «Аквила квадерно студенте», из неапольского писчебумажного магазина. Я помнил, что при первом чтении был поражен тем, что решился так откровенничать. Нет-нет, я не выдавал маршруты продвижения наших сил, просто рассказывал про то, что чувствовал.
Эту тетрадь я открыл с легким трепетом, но увидел… пустые страницы.
Они пожелтели от времени, однако бумага точно та, итальянская: плотность, ширина полей. И ни одной записи… Я проверил оставшиеся тетрадки: все на месте, записи про Палестину и Сирию [50], довольно интересно, но никаких личных переживаний.
Ни единой строчки о болотах в Анцио, об артобстрелах, о ночном десантировании, о щелевых окопах. Ничего про «вади», про расформирование первой роты. Ни слова о Лили Гринслейд, о старшине Старке. Ничегошеньки про Неаполь, про Поццуоли. И про Луизу Нери.
В марсельском аэропорту человек из конторы «Прокат автомобилей» разговаривал со мной по-английски:
— Добрый день, сэр. Как ваши дела? Вам как обычно «пежо»?
— Oui, merci. Très bien.. La bleue?
— Да-да, синяя машина свободна. Как раз только что ее помыл. Прибыли на работу или в отпуск?
— Toujours travail. Mais la dernière fois [51].
— В последний? Как жаль!
— C’est la vie [52].
— Машина на месте. Шестьдесят пятый номер. Спасибо, сэр.
— Merci à vous [53].
Раскалившийся от быстрой езды «пежо» я оставил на пологом спуске у подножья полуострова и нашел у причала в бухте водное такси. И уже через два часа поднялся по лесенке в свою комнату, принял ванну, распаковал чемодан и приготовился к встрече с хозяином, к финальному акту пьесы. Было шесть часов, хотелось выпить. Я спустился в библиотеку, попросил Полетту принести мне джину с тоником, покрепче, и стал ждать.