Эффект Сюзан - Хёг Питер
Мы летим над Эресунном. Внезапно я понимаю, что должны чувствовать перелетные птицы, когда они отрываются от земли. Одновременно неуверенность и эйфорию от парения над водным простором.
Он отворачивается от приборной панели. Наверное, включен какой-то автопилот, небольшая корректировка курса происходит как будто сама собой.
— Сюзан. Ты последняя говорила с членами комиссии. И у тебя есть этот удивительный талант. Торкиль рассказывал мне. Значит, ты заставила их говорить. Что они рассказали? Какой временной горизонт они определили? Когда ждать наступления коллапса?
Мне много раз доводилось смотреть на Копенгаген сверху. Из окна самолета, с церковных колоколен, из ресторана гостиницы SAS, с колеса обозрения в парке Тиволи, с верхних этажей университета и здания Института Панума. И тем не менее на этот раз все выглядит иначе. Отсюда город кажется уязвимым.
Может быть, дело в том, что шар движется медленно, что кабина очень уж легкая и вся конструкция выглядит ненадежной. На мгновение мне кажется, что мы с полутора миллионами человек внизу — единый организм.
— Они не называли дат.
— В любом случае это произойдет очень скоро. Вы возвращаетесь домой, начинаете работать, дети идут учиться, и будьте в готовности. Мы эвакуируем вас в ближайшие нескольких месяцев.
— Почему погибли члены комиссии?
— Они были немолодыми людьми, Сюзан.
Я пытаюсь полностью отдаться эффекту. Возникает ощущение свободного падения. Каждый раз — как впервые, каждый раз возникает некоторый тремор, даже у меня. Искренность — это не то, к чему можно привыкнуть раз и навсегда, это процесс, когда каждый раз приходится отказываться от привычных точек отсчета.
— Они стали алчными, Сюзан. Стали наживаться на своих способностях. Выставлять их на продажу. Так нельзя. Умение заглянуть в будущее — гораздо более тонкая вещь, чем доступ ко всем государственным тайнам. Торкиль руководил ими больше сорока лет. Но мало кто из людей может жить с такой колоссальной властью и не злоупотреблять ею. Они должны были уйти.
— Почему вы не подождали? Пока я не поговорю с ними?
Отец кладет руку на плечо Хайна. В эту минуту они похожи на братьев — старшего и младшего.
— У нас возникли разногласия. Торкиль хотел сохранить им жизнь.
У нас в лаборатории такое бывало. Тот волшебный момент, когда гипотеза вступает в свои права и то, что до этого было лишь хрупким образом, начинает обретать материальную форму. Это и происходит сейчас. Крах демократий — это не просто прогноз. И Хайн, и Фальк-Хансен отходят на второй план. Мой отец — главный в этой кабине.
— Кто это сделал?
Боль искажает его лицо. При воспоминании еще одного печального фрагмента прошлого.
— У меня есть люди, Сюзан. И ближайший из них — Ясон. Я всегда полностью ему доверял. Он привозил письма, вам с мамой.
— Я видела трупы. Ему нравится убивать.
И снова гримаса боли.
— Я хотел, чтобы все было сделано аккуратно, Сюзан. Как на скотобойнях. Ты когда-нибудь бывала там? Это просто восхитительно. В спинной мозг вола вводят трубку. Для предотвращения сильных спазмов. Все нежно и тихо. Я хотел, чтобы все было сделано таким образом. Ясон мне как сын. Я заботился о нем, Сюзан. Как будто он твой брат.
— Как трогательно, — говорю я.
— Да, действительно. Как я только его не прикрывал. Ведь он психопат. Может быть, надо было провести психиатрическое обследование. Именно из-за него все пошло наперекосяк. Теперь придется от него избавиться.
— У него мои дети. Тит и Харальд. Тебе это известно?
Он нисколько не удивлен. Способность удивляться он, очевидно, давно утратил. Но он замирает.
— Где, Сюзан?
— Я не знаю. Он позвонил мне. Сказал, что хочет поговорить со мной.
— Мы найдем его через пятнадцать минут.
Я знаю, что он лжет.
— И разберемся с ним.
— Ты сам этим займешься, отец?
— Я не могу, Сюзан. Он мне как сын.
Двое других пассажиров подходят к нам.
— У меня был пес, — говорит Фальк-Хансен. — Бигль. У этой породы аппетит неуправляем. Они могут есть до потери сознания. Только мой не терял сознания. Он мог жрать двадцать четыре часа в сутки. И клянчил у стола. Глядя на тебя очаровательными карими глазками. Мы не могли ему отказать. Когда вес перевалил за пятьдесят килограммов, начались проблемы с сердцем. Он был похож на глобус. Именно мне пришлось везти его к ветеринару. Я смотрел ему в глаза, когда врач усыплял его. Он понимал, что сейчас произойдет.
У меня кружится голова. Честность от безумия отделяет тончайшая пленка, и сейчас она вот-вот лопнет. Ни один из них еще не почувствовал этого.
— Мне пришлось разорвать отношения с собственной дочерью! — восклицает Хайн.
Глаза у него сверкают. В минуты глубоких признаний человеческий мозг вырабатывает эндорфины.
— Она узнала об Институте исследований будущего. И то, что его разработки несовместимы с демократией. Она продолжала давить на меня. В конце концов, мне пришлось пригрозить ей судом. Делом за закрытыми дверьми. Лишением свободы. Только представьте себе: угрожать тюрьмой собственной дочери!
Отец поворачивается к ним.
— Знаете, бывает, пытаешься вспомнить всех тех, с кем переспал? И не можешь. Представьте, что вы пытаетесь вспомнить людей, которых вы убили. Но не можете. Их много. А когда ложишься спать, они все выстраиваются в ряд. Приходится считать их, как считают овец, чтобы заснуть.
Очень маленькая и теперь уже бессильная часть их систем чувствует, что ситуация развивается бесконтрольно. Но уже слишком поздно. Во всех людях есть глубокое, инстинктивное стремление к искренности. Эффект — не более чем усиление этого стремления.
— Я участвовал во всех крупных политических скандалах, — говорит Фальк-Хансен, — за последние сорок лет! Врал в суде. Перекладывал ответственность на чиновников. Отрекался от своих старых политических друзей.
Одной из великих дат в истории органической химии считается апрель сорок третьего года, когда химик Альберт Хофманн в поисках лекарства от мигрени, сравнимой с мигренью моей матери, впервые получает из спорыньи полусинтетическое производное лизергиновой кислоты, проглатывает двадцать пять миллиграммов и впервые в мировой истории испытывает действие ЛСД. Этим джентльменам сейчас гораздо хуже. Хофманн не терял самообладания до самого конца. Они его уже потеряли.
На сцену снова выходит Хайн.
— Ваши истории производят глубокое впечатление. Трогательно. Но это мелочи по сравнению с тем, что на моей совести. Я создал Институт исследований будущего в обход конституции. Я скрывал от Фолькетинга важнейшую информацию, которую получал из комиссии. Скрывал от общества. И не только потому, что щадил людей. Мне еще хотелось сохранить власть.
В глазах у него слезы.
— Корни всего этого в моем детстве. Нас было шестеро, братьев и сестер. Я держал всех в ежовых рукавицах. Хотя мой отец был морским офицером.
Ему приходится замолчать. Министр отодвигает его в сторону.
— Прости, Торкиль. Но послушай меня. У меня было две сестры. Я почти что вовлек их в проституцию. Когда мне было десять, а им четырнадцать и восемнадцать. Там был сосед. Который…
Больше он ничего не успевает сказать. Отец хватает их обоих за волосы и кладет лицом в пол.
Делает он это как-то напряженно и жестко, но в то же время небрежно. Потом встает на колени и наклоняется над ними. Его голос не повышается ни на децибел.
— Нам нужно кое-что прояснить. Чтобы мы имели реальное представление о распределении бремени вины в этом пространстве. Ад, через который я прохожу ежедневно, это…
Торкиль Хайн сквозь хрип все-таки что-то выдавливает из себя:
— Свен, закон на моей стороне. И общество. Я могу призвать сотню полицейских как только мы окажемся на земле. И ты прямиком отправишься в новую тюрьму в Трёрёде. Откуда ты уже больше…
Министру удается высвободиться.
— Я член правительства. И пока существует демократия…
Отец сбивает его с ног, Фальк-Хансен хватается за него, и они с грохотом валятся на пол кабины.