Время желаний (сборник) - Вишневский Януш Леон
Двадцать пять лет…
Dwadzieścia pięć lat…
Иоанна. Мартинка родилась в понедельник шестого февраля в восемьдесят девятом. Как подумаю, что ей уже двадцать пять лет, верить не хочется. В военном госпитале родилась. Мартин, мой муж, устроил все по знакомству, хотя сам к армии никакого отношения не имеет. Каким-то хитрым финтом устроил. Мне сказал, что водку генералу поставил, но, может, и соврал. В военном госпитале роженицы лежали в одноместных палатах, а не так, как везде, – по нескольку в одной палате. Воды отошли у меня под утро, и муж позвонил в «Скорую» из уличной телефонной будки, дома у нас телефона не было. Во всём доме не было ни у кого. В те времена телефон был дефицитом, а не то что сейчас – каждый без проблем может мобильник купить. Да что я вам рассказываю, вы, судя по возрасту, должны помнить те времена.
«Скорая» приехала, но Мартина в нее не пустили. На «малюхе» [4] гнал за «Скорой» по снегу. А толку? Ворота в госпиталь закрыли у него перед носом. Даже поцеловать меня не успел. Оттуда сразу поехал в Варшаву. В тот день начинались заседания Круглого стола, а ему выпало работать в какой-то важной комиссии. Потому что он солидарновец был до мозга костей. Хоть и из провинции, но всё равно заметили, пригласили. Пока он там в Варшаве против коммуняк за новую Польшу сражался, я родила ему дочку. Увидел он ее только две недели спустя, но зато пеленки из Варшавы привез. Потому что тогда все было дефицитом, пеленки тоже. Как и телефоны. А пеленки стирали и гладили. Мартин так навострился, что одной рукой книгу держал и читал, а другой – утюг и гладил пеленки на кухне. Мы тогда были бедные, но счастливые. Люди тогда постоянно друг с другом встречались и разговаривали. Не то что сейчас. Просто так приходили, без звонка, да и как позвонить и главное куда, если телефонов в квартирах почти не было? Люди тогда получали по нескольку миллионов злотых и ничего на эти миллионы не могли купить. И только когда Бальцерович пришел, как-то все устаканилось. Вот только инфляция стала такая, что если человек в начале месяца вещь не купил, то под конец месяца она уже в четыре раза дороже стоила. Зато повеяло свободой. В июне восемьдесят девятого прошли частично свободные выборы, и Мартина снова не было несколько недель. Лично я Бальцеровича не слишком поддерживала, потому что много народу в бедность загнал. Нас, если честно, тоже. Ни я, ни Мартин не смогли уцепиться за последний вагон отходящего «скорого до капитализма». В коммунистические времена были деньги, но на них ничего нельзя было купить, а потом, когда Мартинке было уже несколько лет, стало появляться все, но на этот раз у нас уже не было средств что-либо купить. И это удручало, потому что человек хочет, чтобы у его ребенка не было комплекса бедняка. Я работала секретарем в университете, а Мартин – там же ассистентом за нищенскую зарплату. Слава богу, не полез в политику. Быстро заметил, что для политики он слишком честный. Подрабатывал частными уроками, брал дополнительную работу на дом, спал мало, зато спокойно, с чистой совестью. Когда писал кандидатскую, мы взяли кредит, чтобы Мартин больше времени уделял науке и меньше приработкам. Я окончила бухгалтерские курсы и стала сотрудничать с малым бизнесом. Кандидатскую его собственноручно печатала на машинке. Гордилась им. Когда Мартинка пошла в школу, мой муж, ставший к тому времени кандидатом наук, получил стипендию для продолжения исследований и написания докторской и на год поехал в Канаду. И больше оттуда не вернулся. Встретил там помоложе меня польку и вроде как влюбился. Я от отчаяния головой о стену билась, выла от тоски, готова была все ему простить, даже эту его пассию, лишь бы вернулся. Но он не вернулся. Через год пригласил к себе Мартинку. В сороковой день моего рождения на свет появилась сводная сестричка Мартинки. Помню, как, пьяная от вина и боли, я ревела, вспоминая военный госпиталь и как он несся за мной по зимней дороге на нашем раздолбанном «малюхе». Потом я ждала его. Долгих десять лет. Когда какой-нибудь мужчина оказывался по жизни слишком близко от меня, я наливала себе водки, доставала из шкафа альбомы с фотографиями и уже на следующий день прогоняла залетного гостя. Мартина считает, что я глупая и что сама «толкаю мужчин в объятия других»… А недавно он принял мое приглашение на «Фейсбуке», ну… в смысле… не совсем мое – просто я там по-другому назвалась и аватарку чужую поставила… Зато теперь я имею возможность наблюдать за его жизнью в Канаде. Практически на всех фотографиях он улыбается, и практически всегда в его глазах видна грусть. И тогда мне кажется, что это он по мне тоскует, и я вижу, как он на нашей кухне гладит мартинкины пеленки, и будто слышу его шепот: «Давай, Ася, ляжем, а я прижмусь к тебе…»
Мартина. Мама живет в другом времени, понимаете, будто застряла в прошлом. Вот уже больше десяти лет мой отец для нее как кость, застрявшая в горле. Она продолжает верить, что когда-нибудь они сядут с ним за круглый стол и обо всем договорятся. А как договоришься о любви, которая прошла? Нет таких круглых столов. Ну не сдержал отец обета, который давал матери при венчании. Мне же он ничего не обещал, а если даже что-то и пообещал, то я тогда была еще слишком маленькой, чтобы хоть что-то понять. А то, что «произвел меня на свет», – это никакое не обещание. Но я знаю, и это он мне часто повторяет, что любит меня. Любит не меньше, чем свою маленькую дочку, то есть мою сестренку в Торонто. И я чувствую это. С той лишь разницей, что папа не может быть рядом со мной. Обещал любить только мою мать. Даже подписался под этим обещанием в загсе. И ведь наверняка подписывал бумагу в полной уверенности, что так оно все и будет. Просто в жизни получилось так, что он встретил свою женщину не до единственного (как учит церковь) обета, а после. Вот и всё. Чем лишил меня своего присутствия в моей жизни, но я не имею права осуждать его. Тем более что, когда я была в Торонто, видела, как он счастлив. Теперь о себе: мне двадцать пять лет и на моем личном счету несколько нарушенных обещаний, которые я давала мужчинам. Одних я даже очень сильно покалечила своей неверностью, но считаю, у меня было на это право. Просто я не чувствовала себя с ними счастливой. Я живу в том же самом мире, что и мама, только она не понимает, что мир изменился. В наше время самой важной стала не первая любовь, а последняя…
До сих пор не знаю, почему…
Do dzisiaj nie wiem dlaczego…
Его квартира точно такая же безжизненная, как и его письменный стол в институте. Белая, стерильная, невероятно пустая, начисто лишенная истории. Если бы я не работал с ним бок о бок в отделе – причем целых двенадцать лет, – ни за что бы не поверил, что за этим столом кто-то сидит. Ни бумажек с поблекшими записями с прошлого года, ни пятнышка от чая или сока, ни разноцветных наклеек с номерами телефонов, ни чашек с недопитым кофе, ни фотографии женщины с ребенком или детьми, никаких газет недельной давности или крошек от бутербродов. Белая гладкая эллиптическая столешница, вплотную прилегающая к металлическому столику, на котором стоит монитор.
В его квартире рядом с узкой кроватью, прикрытой старым выцветшим пледом, стоит точно такой же письменный стол, такой же эллиптический и такой же пугающе пустой. Точно такой же монитор, стоящий на точно такой же металлической подставке рядом с письменным столом. На стенах ни одной фотографии, рядом с кроватью прямо на полу лежит несколько книг, на ночном столике – телефон. Точь-в-точь как в институте. Работая с ним рядом, становишься невольным свидетелем его телефонных разговоров. Так вот, то, что можно назвать «частными» разговорами, Клеменс допускает только четырнадцать раз в году. Ровно четырнадцать. Раз в месяц, всегда в понедельник, он договаривается с парикмахером о стрижке и два раза в год – с автослесарем о замене резины на своем «Гольфе»: в октябре – летней на зимнюю и в марте – зимней на летнюю. Ему никто не звонит не по работе – ни мужчина, ни женщина, ни ребенок. У Клеменса нет детей. Нет у него ни мужчины, ни женщины. Вот уже пять лет с тех пор, как умерла его мать, у него никого нет. О том, что он живет с матерью, судачили на этаже. Как же так: в таком возрасте и с мамой? Шептались также и о том, что он остался совсем один, когда она умерла. Похороны, должно быть, проходили в субботу; в противном случае я знал бы об этом, потому что Клеменсу пришлось бы взять отгул. А это была бы огромная сенсация на этаже, потому что Клеменс единственный в корпорации не берет ни отгулов, ни отпусков. В конце концов кому-то это его «своеволие» очень не понравилось. Потому что Германия – страна гротескно-социальная. Человек не имеет права не брать отпуск. И это должно касаться всех. Так в свое время решил профсоюз. Я лично был свидетелем его ужаса, когда ему объявили это решение. В один прекрасный день женщина-кадровичка тихим голосом проинформировала его, что «в связи с решением…» В следующий понедельник Клеменса уже не было в отделе. Вернулся он через шесть недель. Впервые – сколько его знаю – он был не в коричневом свитере, коричневых брюках, коричневых ботинках и белой рубашке.