Полная иллюминация - Фоер Джонатан Сафран
Конечно, я, в некоторых смыслах, понимаю, что ты пытаешься исполнить. Такая вещь, как любовь, которая не может быть, несомненно существует. Если бы, для примера, мне надо было проинформировать Отца о том, как я разумею любовь и кого я желаю любить, он бы меня убил, и это не идиома. Мы все выбираем за и выбираем против. Я бы хотел быть человеком, который выбирает за чаще, чем он выбирает против, но подобно Сафрану и подобно тебе я обнаруживаю, что из раза в раз выбираю против того, что считаю хорошим и правильным, и против того, что считаю стоящим. Я выбираю, что я не обязан, вместо того, чтобы выбрать, я обязуюсь. Все это нелегко сформулировать.
Я не дал Дедушке денег, но по другой причине, чем та, что предложил ты. Он не удивился, когда я его известил. «Я горжусь тобой», — сказал он.
«Но ведь ты хотел, чтобы я их тебе дал», — сказал я.
«Очень, — сказал он. — Яуверен, что мог бы ее найти».
«Как же ты можешь тогда гордиться?»
«Я горжусь тобой, а не собой».
«Ты не сердишься на меня?»
«Нет».
«Я не хочу тебя разочаровывать».
«Я не сержусь и не разочарован», — сказал он.
«Тебе грустно оттого, что я не даю тебе денег?»
«Нет. Ты хороший человек, который совершает хорошую и правильную вещь. Это дает мне удовлетворение».
Отчего же тогда я чувствовал, что совершил ничтожный и трусливый поступок, что я ничтожный трус? Позволь мне объяснить, отчего я не дал Дедушке своих денег. Это не потому, что я приберегаю их для себя, чтобы поехать в Америку. От этого сна я пробудился. Я никогда не увижу Америки, и Игорек не увидит, теперь я это понимаю. Я не дал Дедушке денег, потому что не верю в Августину. Нет, это не то, что я имею в виду. Я не верю в Августину, которую ищет Дедушка. Женщина на фотографии жива. Я в этом уверен. Но я так же уверен, что она не Гершель, как хотелось бы Дедушке, и не моя бабушка, как хотелось бы Дедушке, и не Отец, как хотелось бы Дедушке. Если бы я дал ему денег, он бы ее нашел и увидел бы, кто она на самом деле, и это бы его убило. Я не выражаюсь метафорически. Это бы его убило.
Но только это была безвыигрышная ситуация. Между тем, что было возможно, и тем, чего нам хотелось, нечего было выбирать. И здесь я должен сообщить тебе ужасную весть. Четыре дня назад Дедушка умер. Он перерезал себе руки. Была уже глубокая ночь, и мне не спалось. Из ванной доносился шум, поэтому я пошел его расследовать. (Теперь, когда я в доме за старшего, мне приходится следить за тем, чтобы все работало.) Я нашел Дедушку в ванне, полной крови. Я велел ему перестать спать, потому что еще не понял, что происходит. «Проснись!» Затем я встряхнул его с насилием, а затем ударил по лицу. У меня даже рука заболела, так я ему вмазал. Я ударил его снова. Не знаю, почему, но ударил. Если начистоту, я никогда никого до этого не бил, только бывал битым. «Проснись!» — закричал я ему и ударил снова, только теперь по другой стороне лица. Но я знал, что он не проснется. «Ты слишком много спишь!» Мой крик разбудил маму, и она прибежала в ванную. Ей пришлось силой оттаскивать меня от Дедушки, и позже она сказала мне, что она думала, будто это я его убил — по тому, как я его колотил и какой у меня был взгляд. Мы изобрели рассказ про недоразумение со снотворным. Вот что мы сообщили Игорьку, чтобы ему никогда не пришлось знать правды.
Ну и насыщенный получился вечер. Столько произошло, и столько еще происходит, и столько еще произойдет. Впервые в жизни я сказал Отцу ровно то, что думал, как и тебе сейчас, впервые в жизни скажу ровно то, что думаю. Как и у него, прошу у тебя прощения.
С любовью,
Алекс
Иллюминация
«ГЕРШЕЛЬ присматривал за твоим отцом, когда мне нужно было отлучиться по делу или когда твоя бабушка болела. Она всегда болела, а не только под конец жизни. Гершель присматривал за малышом и держал его на руках, как своего собственного. Он даже называл его сыном».
Я сообщал все это Джонатану по мере того, как Дедушка сообщал это мне, и он все записал в дневник. Он записал:
«Своей семьи у Гершеля не было. Он был не очень общителен. Он очень любил читать, а также писать. Он был поэт и декламировал мне многие из своих стихов. Некоторые я помню. Я бы назвал их наивными, сплошь про любовь. Вечно он сидел в своей комнате, сочиняя стихи, избегал людей. Бывало, я ему говорил: Какой прок от любви, когда она на бумаге? Я сказал: Позволь любви чтонибудь на тебе написать. Но он был такой упрямый. А может, просто застенчивый».
«Вы были его друзьями?» — спросил я, хотя Дедушка уже сказал, что он был другом Гершеля.
«Он нам однажды сказал, что мы были его единственными друзьями. Мы с бабушкой. Бывало, он приходил к нам ужинать и иногда оставался запоздночь. Мы даже отпуск совершали вместе. Когда родился твой отец, мы все трое его выгуливали. Когда ему что-то было нужно, он приходил к нам. Когда у него были неприятности, он приходил к нам. Однажды он спросил у меня, можно ли ему поцеловать твою бабушку. С какой стати? — спросил я его, и это сделало меня разгневанным человеком, не на шутку разгневанным из-за того, что он пожелал ее поцеловать. Потому что я боюсь, сказал он, что я так никогда и не поцелую женщины. Гершель, сказал я, но ведь ты даже не пытаешься».
(Он был влюблен в бабушку?)
(Я не знаю.)
(Но такая вероятность была?)
(Такая вероятность была. Он смотрел на нее и цветы приносил в качестве подарков.)
(Тебя это расстраивало?)
(Я их обоих любил.)
«Он поцеловал ее?»
«Нет, — сказал он. (И ты вспомни, Джонатан, как он в этом месте засмеялся. Это был короткий, беспощадный смех.) — Он был слишком застенчивый, чтобы кого-нибудь поцеловать, даже Анну. Не думаю, что между ними чтонибудь было».
«Он был твоим другом», — сказал я.
«Он был моим лучшим другом. Тогда все было иначе. Евреи, не евреи. Мы все еще были молоды, и впереди у нас было так много жизни. Кто знал? (Мы не знали, — вот что я пытаюсь сказать. Откуда нам было знать?)
«О чем знать?» — спросил я.
«Кто знал, что мы живем на острие иглы?»
«Иглы?»
«Однажды Гершель ужинает с нами и поет песни для твоего отца, которого держит на руках».
«Песни?»
(Здесь он спел песню, Джонатан, и я знаю, как тебя услаждает вставлять в повествование песни, но ты не можешь этого от меня требовать. Как я ни старался вытравить эту песню из моего лобного места, она всегда там. Я застаю себя напевающим ее во время ходьбы, и на занятиях в университете, и перед сном.)
«Но мы были очень глупые люди, — сказал Дедушка, и вновь проэкзаменовал фотографию, и улыбнулся. — Такие глупые».
«Почему?»
«Потому что мы во многое верили».
«Во что?» — спросил я, потому что не знал. Я не понимал.
(Почему ты задаешь так много вопросов?)
(Потому что ты чего-то недоговариваешь.)
(Мне очень стыдно.)
(Тебе незачем стыдиться, когда я поблизости. Семья — это люди, которые никогда не должны стыдить тебя.)
(Ты ошибаешься. Семья — это люди, которые должны стыдить тебя, если ты этого заслуживаешь.)
(А ты этого заслуживаешь?)
(Заслуживаю. Я пытаюсь тебе рассказать.) «Мы были глупые, — сказал он, — потому что во многое верили».
«Что же тут глупого?»
«Потому нет в мире таких вещей, в которые стоит верить».
(Любовь?)
(Любви нет. Только конец любви.)
(Добро?)
(Не будь дураком.)
(Бог?)
(Если Бог существует, в Него не следует верить.)
«Августина?» — спросил я.
«Мне почудилось, что это та самая вещь, — сказал он. — Но я ошибся».
«Возможно, ты не ошибся. Мы не смогли ее найти, но это еще не знаменует того, что в нее следует верить».
«Какой прок в том, что ты не можешь найти?»
(Скажу тебе, Джонатан, что на этом месте нашего разговора мы были уже не Алекс и Алекс, не дедушка и внук. Мы уступили место двум другим людям, которые могли лицезреть друг другу прямо в глаза и изрекать вещи, которые не изрекают. Когда я слушал его, я слушал не Дедушку, а кого-то другого, кого-то, с кем я раньше никогда не встречался, но кого знал лучше, чем Дедушку. И человек, который слушал этого человека, был не я, а кто-то другой, кто-то, кем я раньше никогда не был, но кого знал лучше, чем себя самого.)