Жизнь Пи - Мартел Янн
Море тоже бывало разное. То оно ревело, как тигр. То что-то нашептывало на ухо, как друг, пожелавший поделиться своими секретами. Море позванивало мелкой монетой — будто у меня в кармане. Или грохотало лавиной. А то скрежетало — как наждаком по дереву. Порой оно утробно вздыхало. Или вдруг стихало, словно погрузившись в мертвую тишину.
А между ними, между небом и морем, проносились все ветра, какие только дуют на свете.
А еще были ночи и луны — им тоже несть числа.
И посреди этого круга — только он, потерпевший кораблекрушение. Какие бы перемены ни происходили вокруг — море могло то шептать, то злобно реветь, небо могло превращаться из ярко-голубого в ослепительно белое или в иссиня-черное, — геометрия круга оставалась незыблемой. Взгляд только и может чертить радиус за радиусом. Но окружность от этого не делается меньше. Напротив, кругов становится все больше. И посреди всей этой шальной круговерти — только он, потерпевший кораблекрушение. Ты в центре одного круга, а над тобой кружат еще два, таких разных, таких не похожих друг на друга. Солнце давит на тебя, как скопище народа — шумная, неугомонная толпа, от которой хочется спрятаться и заткнуть уши. Луна тоже давит — тем, что напоминает тебе об одиночестве, и ты стараешься распахнуть взор, чтобы уйти от него. А глянув вверх, нет-нет да и спросишь себя: может, где-то там, посреди солнечной бури или Моря Спокойствия, терпит муки такой же горемыка, как ты, который так же глядит вверх, вечный пленник своего круга, и так же борется со страхом, яростью, безумием, отчаянием и безразличием?
Что верно то верно: потерпевший кораблекрушение — жалкая жертва трагических, изматывающих, противоборствующих обстоятельств. Когда светло, тебя слепит и страшит бескрайняя морская ширь. Когда темно, мрак давит на тебя всей своей непомерной тяжестью. Днем ты изнываешь от жары, и только и мечтаешь о прохладе да о мороженом, и то и дело обливаешься морской водой. Ночью дрожишь от холода, мечтаешь о тепле, о еде, приправленной горячим карри, и все кутаешься в одеяла. В жару иссыхаешь до костей и жаждешь живительной влаги. В дождь промокаешь до тех же костей и думаешь только о том, как бы скорее просохнуть. Когда есть пища, то непременно полные пригоршни, — ешь не хочу. А когда ее нет, тебя пожирает голод. Когда море спокойное или совсем не штормит, тебе хочется, чтобы оно взбугрилось волнами. Когда же море вскипает и круг твоего заточения смыкается, изламываясь по краям волнами, ты задыхаешься от странного ощущения замкнутого пространства, какое обычно испытываешь в открытом море, — и желаешь, чтобы волнение улеглось. Бывает и так, что тебя одновременно одолевают противоречивые чувства: когда, к примеру, изматываешься от палящего солнца, вдруг понимаешь, что оно сушит рыбу и мясо на веревках и дарит благословенное тепло твоим опреснителям. И напротив, когда дождевые шквалы пополняют твои водные запасы, ты вместе с тем сознаешь, что от сырости подмокнет твоя засушенная снедь, а часть ее и вовсе испортится — превратится в заплесневелое месиво. Когда стихает шторм и ты ясно видишь, что пережил натиск неба и коварство моря, на смену радости приходит злость, оттого что ты прошляпил эдакую прорву пресной воды, отдав все морю, — и начинаешь бояться, что это последний дождь в твоей жизни и что смерть придет раньше, чем на тебя упадет еще одна капля воды.
Наихудшая парочка противоречивых ощущений — тоска и ужас. Временами твоя жизнь напоминает маятник, который бросает из одной крайности в другую. Морская гладь подобна зеркалу. Ни ветерка. Время теряется в бесконечности. На тебя нападает такая тоска, что тебе уже все равно — впору умереть. Потом начинает штормить — и нервы натягиваются струной. Но порой трудно различать даже такие противоположные ощущения. Тоска и ужас связаны незримыми узами: ты обливаешься слезами — на тебя накатывает страх — ты невольно сам себя истязаешь. И вдруг на пике ужаса, посреди страшнейшего шторма, ты впадаешь в тоску и тебе уже ни до чего нет дела.
Только смерть выводит тебя из оцепенения: ты или думаешь о ней, когда твоей жизни ничто не угрожает и смерть кажется тебе бессмысленной, или прячешься от нее, когда над твоей жизнью нависла угроза и ты начинаешь ценить жизнь превыше всего на свете.
Жизнь в шлюпке трудно назвать жизнью. Она сродни шахматному эндшпилю, когда фигур на доске раз-два и обчелся.
Ходы — самые что ни на есть простые, а ставки — самые что ни на есть высокие. Физически выдержать такое невероятно трудно, а морально и подавно. Хочешь жить — приспосабливайся. Будь готов к любым переменам. Научись радоваться и тому, что имеешь. И тогда ты дойдешь до такого состояния, что даже на самом дне преисподней будешь стоять, скрестив руки, и улыбаться, ощущая себя счастливейшим человеком на свете. Почему? Хотя бы потому, что у твоих ног валяется жалкая мертвая рыбешка.
Глава 79
Акулы приплывали каждый день, в основном — серо-голубые и синие, реже — рифовые, а как-то раз видел я и тигровую: она возникла как привидение из жуткого кошмара. Чаще всего акулы появлялись на рассвете или на закате. Но особой опасности они для нас не представляли. Правда, однажды акула ударила хвостом по корпусу шлюпки. Думаю — не случайно (точно так же себя вели и другие морские обитатели — черепахи и те же корифены). Должно быть, таким образом она решила узнать, что это за штуковина такая — шлюпка. Но после того как я со всего маху хватил незваную гостью по носу топориком, ее и след простыл. Акулы опасны, если оказаться рядом с ними в воде: это все равно что вторгнуться на чужую территорию, пропустив мимо глаз табличку «Осторожно, злая собака!». А так акулы мне нравились. Они вели себя как закадычные, хоть и малость нагловатые, друзья-приятели, которые никогда не подадут вида, что ты им нравишься, и тем не менее каждый день шастают к тебе в гости. Синие акулы были меньше других, фута четыре-пять в длину, не больше, но и красивее — гладкие, изящные, с маленькой пастью и не с такими здоровенными жабрами. Спина у них была ярко-синяя, а брюхо — белоснежное, и хотя в морской глубине они казались черно-серыми, на поверхности лоснились и сверкали ярко-ярко. Серо-голубые акулы были покрупнее, из пасти у них торчали страшенные зубы, зато окрас у них был поразительный, особенно на солнце, когда они переливались сине-фиолетовым цветом. Рифовые акулы хоть и были меньше серо-голубых — лишь некоторые из них достигали в длину двенадцати футов, — но выглядели куда более плотными, а спинной плавник у них был просто громадный и высоко торчал из воды, как военный стяг; всякий раз, когда я видел, с какой скоростью они проносятся мимо, у меня захватывало дух. Впрочем, они были какие-то блеклые — не то серые, не то бурые, да и белые пятна на кончиках плавников казались не такими уж привлекательными.
За все время я поймал несколько маленьких акул — в основном серо-голубых, хотя попадались и синие. Происходило это, как правило, после захода солнца, при последних проблесках дневного света: акулы подплывали прямо к шлюпке, и я хватал их голыми руками.
Первой моей добычей, и самой крупной, стала серо-голубая акула — длиной больше четырех футов. Она то подплывала к носу шлюпки, то уплывала. И когда подплыла в очередной раз, я машинально сунул руку в воду и схватил ее чуть выше хвоста — за самое узкое место. Держаться за шероховатую шкуру было довольно удобно — и я потянул акулу вверх, даже не успев сообразить, что творю. А она так рванула, что чуть не оторвала мне руку. К моему ужасу и восхищению, тварь трепыхалась в воздухе, вздымая фонтаны пены и брызг. Какую-то долю секунды я сомневался — что же дальше. Тварь была меньше меня — но ведь и я не какой-нибудь Голиаф-сорвиголова. Может, лучше отпустить ее? Я развернулся, пошатнулся и, падая на брезент, швырнул акулу на корму. Она свалилась как с неба прямо на территорию Ричарда Паркера. Гулко шмякнулась на дно шлюпки и забилась с таким остервенением, что я испугался, как бы не разбила шлюпку. Ричард Паркер было опешил — и вдруг набросился на нее как молния.