Ах, Вильям! - Страут Элизабет
— Что мы здесь делаем? — спросила я Вильяма. — Объясни еще раз.
И тогда он сказал:
— Отсюда родом муж Лоис Бубар. Ты что, не слушала?
И я подумала: «Ах, Вильям. Боже правый». Вот что я подумала.
Большую часть пути Вильям не раскрывал рта, он явно был не в духе. Все потому, что я спросила его о работе, так мне кажется. И обвинила в том, что он завидует Ричарду Бакстеру. Но от его молчания мне стало одиноко.
Центр города напоминал Дикий Запад, вдоль главной улицы рядами тянулись невысокие дома. Мы припарковались на стоянке отеля, где Вильям забронировал номера. Вестибюль там был маленький — как в отеле при аэропорте, — лифт тоже был маленький, и мы целую вечность ехали на третий этаж.
— До скорого, — сказал Вильям и пошел вперед, катя за собой чемодан; его номер был наискосок от моего, чуть дальше по коридору.
— Я умираю с голоду, — сказала я.
— Скоро поедим, — не оборачиваясь, бросил он.
Номер был ничем не примечательный, только на письменном столе стояла огромная лампа с синим абажуром, в жизни не видела такой большой лампы. В комнате было темно, окна смотрели не на заходящее солнце, и я решила включить лампу. Но она не работала. Я проверила, воткнута ли вилка в розетку, и она была воткнута, но лампа не работала. Из окна открывался вид на главную улицу. На скамейке по-прежнему сидел тот мужчина, но уже без телефона-раскладушки. Других людей я не видела. Я села на кровать и уставилась в пустоту.
* * *
То лето, когда умирала Кэтрин, я провела с ней в Ньютоне, штат Массачусетс, и девочки были с нами, им тогда было восемь и девять; я нашла для них лагерь дневного пребывания, а Вильям приезжал к нам по выходным. Девочки легко заводили друзей, особенно Крисси, и, поскольку они с Беккой, как я уже говорила, всегда были очень близки — хотя постоянно ссорились, — друзья Крисси стали друзьями и Бекки тоже.
Я это вот к чему. Я могла проводить дни с Кэтрин — Кэтрин Коул, как звал ее Вильям, когда звонил: «Как поживает Кэтрин Коул?» — и мы с Кэтрин, как мне казалось, отлично ладили. Смерти я не боялась (что меня удивляло), и, когда подруги перестали ее навещать, когда у нее выпали волосы и она совсем исхудала, почти все время мы проводили вдвоем, и Кэтрин наняла домработницу, чтобы та по вечерам помогала с девочками. Насколько я помню, — не считая первой поры, когда она только узнала о своей болезни и специально приехала в Нью-Йорк, чтобы нам сообщить, она тогда вся дрожала, и было невыносимо смотреть, как она дрожит, — не считая той первой поры, она не выказывала страха, и большую часть времени — да почти все время — мы просто болтали. Кажется, я не верила, что она и правда умрет. Возможно, она и сама не верила. Раз в неделю у нее были процедуры, и мы придумали схему: я заметила, что после процедур ей становится плохо не раньше чем через час, поэтому мы сразу ехали в закусочную и заказывали маффины, и у меня сохранилось воспоминание, как Кэтрин ест маффин и пьет кофе, но в воспоминании она вгрызается в маффин почти украдкой — не знаю, правильное ли это слово, — а потом я везла ее домой, и ей как раз становилось плохо и пора было прилечь; ее никогда не рвало, ей просто сильно нездоровилось весь оставшийся день.
Вечером в пятницу, когда приезжал Вильям, Кэтрин уже обычно спала, и он вставал у ее постели и глядел на нее, а потом выходил из комнаты, и в ту пору он мало со мной разговаривал, да и с девочками, по-моему, тоже. Так мне запомнилось.
Эти мысли были навеяны тем, что Вильям не разговаривал со мной по дороге в Преск-Айл.
Но у нас с Кэтрин выработался ритм, и, пока девочки были в лагере, мы целыми днями болтали. Чем хуже ей становилось, тем реже она вставала с постели, и я сидела в большом кресле у ее кровати. Мне было вовсе не трудно, я не хочу создавать ложное впечатление, я любила эту женщину, а по вечерам к нам приходили мои девочки, и я чувствовала, что нахожусь там, где и должна. «Пусть не боятся, — сказала Кэтрин ближе к концу, когда в комнату внесли оборудование, — пусть играют с ним», и (как мне кажется) это сработало, ведь девочки видели, что бабушка не боится и что я не боюсь, и быстро приспособились к кислородным штуковинам и к медсестрам, появившимся ближе к концу.
* * *
Лечащий врач Кэтрин беседовал со мной каждый день, он звонил с регулярностью, за которую я его обожала. Он сказал: «Это будет некрасиво». И я сказала: «Понятно». Я не знала, насколько некрасиво все будет, но некрасивая часть длилась недолго. Я объяснила девочкам, что бабушке стало хуже и им пока нельзя ее навещать, и, кажется, они к этому приспособились. В ту пору с ними был Вильям — я имею в виду, он жил с нами последние две недели, — и его присутствие их успокаивало. Но ближе к концу начался кошмар.
Однажды — в выходные — Вильям повез девочек в музей в Бостоне, а я осталась с Кэтрин, и с каждым часом она становилась все беспокойнее, у меня просто разрывалось сердце. С ней было уже не поболтать, так она мучилась, и хотя ей ввели морфин, от которого она до последнего отказывалась, в тот день она металась и причитала. Я зашла к ней, и она теребила простыню и что-то хрипло бормотала, я уже (к сожалению) не помню что, но это было что-то бессмысленное, и очень трудно было смотреть, как усиливаются ее мучения.
И я допустила ошибку. Я потрепала ее по руке и сказала:
— Ах, Кэтрин, осталось совсем недолго.
И эта женщина впилась в меня взглядом, лицо перекошено от гнева, плюнула — попыталась плюнуть — и прохрипела: «Пошла вон!» Она подняла руку, голую руку, торчащую из щелки ночной рубашки, и прохрипела: «Пошла вон… Дрянь такая! Отребье!»
Я мгновенно поняла, что переступила черту, намекнув, что скоро она умрет. Мне и в голову не приходило (тогда), что она может этого не знать, хоть я и сама (в каком-то смысле) этого не знала, а, впрочем, в тот момент уже знала. Но когда она меня выгнала, я зашла за угол дома, где из стены торчал водопроводный кран, а под краном были насыпаны мелкие камни, опустилась на них и зарыдала. Боже, как я рыдала. Ни до, ни после — так я не рыдала никогда. Ведь я была молода и прежде с таким не сталкивалась, хотя я сталкивалась со многим, и все же…
Я просто хочу сказать, что я рыдала.
И, помнится, вскоре вернулся Вильям с девочками, и он заметил меня за углом и отвел девочек внутрь, к домработнице, а затем вышел ко мне, и, помнится, он был ко мне добр, правда очень добр, ничего особенно не говоря.
Затем он вернулся в дом и зашел в комнату матери, а через пару минут вышел и сказал мне: «Никаких больше гостей», потом сел за стол и начал писать. Он писал некролог. Никогда этого не забуду. Мать еще не умерла, а он уже писал ее некролог, и отчего-то — все эти годы — его поступок меня восхищал.
Возможно, все дело в авторитете, о котором я говорила. Я не знаю.
* * *
Я постучалась к Вильяму в номер и, когда он впустил меня, сказала — мы порой говорили друг другу ту легендарную фразочку Крисси, — так вот, я сказала:
— Слушай сюда, ты начинаешь меня бесить.
Но Вильям не улыбнулся.
— Да? — холодно сказал он.
— Да. — Я села на краешек кровати. — Что с тобой творится?
Вильям уставился в пол и медленно покачал головой. Затем поднял на меня взгляд.
— Что со мной творится, — сказал он.
— Да, — сказала я. — Что с тобой творится?
Он сел на кровать с другой стороны и повернулся ко мне лицом:
— Вот что со мной творится, Люси. Я говорил тебе, что работа моя идет паршиво, я говорил это, когда Эстель меня бросила и ты ко мне зашла. Я тебе это говорил. Потом ты спросила об этом в машине, и я снова тебе сказал. Но ты не слушала. Ты меня не слышала. А следом ты спросила, завидую ли я Ричарду Бакстеру. И я… — Он всплеснул руками. — Я почувствовал себя полным говном. Что в последнее время, если честно, и без тебя случается часто.