Детская комната - Гоби Валентина
Мила ощупывает рукой пол, ищет вату с хлороформом, в то время как ее кожа разрывается. «Ruhe, Fräulein» [58], – произносит Schwester, но у Милы сквозь губы вырывается звук, и тогда Schwester затыкает ей рот платком. Кровь бьется в деснах, бьется в висках, бьется в легких, в ее затвердевшей груди, бьется между ног, бьется в матке, пачкает рот и платок. «Ш-ш-ш-ш», – шепчет Schwester. Кровь пульсирует в тонких венах. Мила повинуется медсестре, повторяет ее движения: опускает руки, тужится, и ее глаза вылезают из орбит; Schwester подносит свои руки к груди и вдыхает полной грудью, Мила тоже вдыхает, раздираемая на части. И это повторяется и повторяется, этот немой язык: тужиться, вдохнуть, еще раз тужиться, напрячь живот и проглотить крик. В какой-то момент ей к шее кладут кусок плоти, она трогает что-то красное, вышедшее из нее, – без костей, безмолвное, истощенное, и у этого чего-то есть лицо, оно не плачет, оно, возможно, мертвое, или же оно тоже понимает приказы. «Ruhe, schreist du nicht» [59]. Не беспокой доктора. Оно знает, оно молчит – это ребенок концентрационного лагеря. «Ein Junge» – мальчик, говорит Schwester, и Мила сразу же думает, что мальчик – это солидно. Мила ощупывает эту красную и безмолвную вещь: голова, два уха, две руки, две кисти. Еще одна волна сокращает матку, и Schwester отбрасывает то, что из нее выходит, и Мила вспоминает, как котята разрывают сковывающий их полупрозрачный мешок, который кошка тотчас же съедает. Она продолжает свое исследование: две ноги, две стопы – равенсбрюкский ребенок похож на обычного свободного ребенка. Но она все же сомневается, она приподнимается, и кровь течет у нее между ног, образуя лужу под ягодицами, она хочет посмотреть, действительно ли у младенца два глаза, две ноздри. Вот они – два глаза, две ноздри, рот, покрытый красными и белыми выделениями. Мила снова ложится, а Schwester запихивает ей между ног свернутое белье, обнажает ее грудь и прикладывает к ней ребенка. На потолке мерцает белый свет. Муха бьется о плафон. Какая-то женщина кашляет, сплевывает. Пахнет кровью, миндалем, супом. Вязкое вещество высыхает между ног и на шее, куда Schwester положила ребенка. Она потеряла кости, осталась слизистая оболочка, мягкая, трепещущая масса. Дрожит пламя свечей. Голос Терезы, еще чей-то голос говорит: «Она потеряла много крови». Ветер в сосновых ветвях разносит шепот, лепет ангелов, Соланж, ее единственный ангел, ш-ш-ш-ш-ш, ветер залетает в окно и запутывается в волосах Милы. Она обнимает ребенка, завернутого в одеяло, и убаюкивает его, она считает, что Тереза права, что внутреннее и внешнее соприкасаются, снаружи – жизнь в ожидании смерти, внутри – то же самое, снаружи – беременность и красные новорожденные, внутри – то же самое, и Равенсбрюк – одна из частей мира, где жизнь протекает так же, как и в других местах. Сосны нашептывают испанскую колыбельную: las hojitas de losárboles se caen, viene el viento y las levanta y se ponen a bailar, история о танцующих листьях, которые срываются с веток, но не падают, а начинают танцевать, рука Лизетты – это белый и нежный лист, он гладит ее по лбу, прохладный, легкий, как листок ольхи.
Его больше нет. «Fräulein!» [60] Мила ищет его, одеяло тоже исчезло. «Wo ist mein Kind?» [61] Подбегает Schwester, держа палец у рта: «Ein Moment» [62]. Через некоторое время она возвращается и протягивает ей ребенка. Мила держит его перед собой и пристально на него смотрит. Он смотрит на Милу. Значит, это ты. На коже засохшая кровь, это красный ребенок со слипшимися от крови волосами, с черными ногтями – от черной крови своей матери, с запекшейся кровью вокруг ноздрей, со складками с засохшей кровью, он пахнет железом. Это он, покрытый коркой. Мила просит воды. «Kein Wasser», воды нет. Ей приносят утренний кофе. Она дует на кофе, остужает его. Садится, макает пальцы в черную жидкость, моет ребенка над котелком, сантиметр за сантиметром, смывает кровь, корку, вытирает носовым платком. Под пальцами она чувствует родничок на черепе и спрашивает себя, нормально ли, что у него голова без костей; она потеряла кости. Он смотрит на нее черными глазами, блестящими глазами, он сосет тыльную сторону своей руки, а его черные волосы похожи на птичий пушок. Schwester спрашивает: «Wie heisst er?» [63] Мила смотрит на младенца. «Джеймс», – говорит она не задумываясь, как будто разговаривала с ним. Раньше она об этом не размышляла, не выбирала имя, потому что не надеялась, что ребенок выживет. Буквы соединяются в целое, в состоянии истощения и обволакивающей ее боли. Ей нравится имя Джеймс, так зовут его отца, Джеймс, неожиданный, сбивающий с толку и открытый аккорд: ля до до ми фа#, который требует продолжения, который призывает к решительности, это имя начала. Возможность давать имя – это неимоверная радость, бо́льшая, чем впервые увидеть лицо ребенка, бо́льшая, чем быть матерью, – ей страшно быть матерью. Она радуется оттого, что дает имя тому, что не полностью принадлежит лагерю, тому, что принадлежит ей. Джеймс. Произнести слово, решить, что он Джеймс, и покинуть лагерь. Пора сказать: «Джеймс, прижмись к моей шее» – и перепрыгнуть через высокие стены. Потом Schwester сообщает, что у Джеймса такой же номер, как у Милы, только заканчивается на «а», и ее голос читает запись из ведомости: Langlois James, politische Deportierter, Franzose, geboren am 29 September 1944, 12 Uhr – Ravensbrück. [64] Ну вот, и у Джеймса есть номер. Теперь он тоже принадлежит им. Schwester указывает Миле на нары, которые она будет делить с другой больной. Та лежит, накрывшись простыней, и постоянно дрожит. Schwester снова берет ребенка. Мила спрашивает, куда она его забирает. «Ins Kinderzimmer» [65], – отвечает медсестра. «Ins Kinderzimmer?» – «Ja». В детскую комнату.
Мила старается не прикасаться к женщине. Она очень юная, она не говорит ни по-французски, ни по-английски. «Ее зовут Сили», – говорит Zimmerdienst, чешка, которая моет пол барака, словно тот факт, что у нее есть имя, очеловечит ее, вернее, то, что спрятано под простыней, откуда выглядывает лишь грязная шевелюра. Мила лежит на самом краешке, но все равно чувствует дрожь Сили. После карантина она знает: микробы переходят с одного тела на другое, с тела Сили – на ее тело, с ее тела – на тело Джеймса. В любом случае, на обходе доктор приказывает Миле вставать, она не больна, нечего ей лежать, она может выспаться ночью, «faule Dummkopf [66]». Она садится на край нар.
Das Kinderzimmer. Детская комната. Ну, конечно же, комната для младенцев, ведь дети постарше остаются в блоках, играют в шарики и в эсэсовцев, давая друг другу пощечины на Lagerplatz, да, Мила это помнит. Там, должно быть, находятся новорожденные, которых никогда не видно на поверке. Они оставались невидимыми на протяжении всех пяти месяцев, пока их искала Мила. Младенцы – возможно, но где же матери?
Schwester зовет Милу и приказывает следовать за ней. Она проходит по коридору, пересекает Tagesraum [67] лазарета и открывает дверь. За ней стоит очень юная девушка, почти ребенок с белокурыми локонами, голубыми глазами и белоснежной кожей, как у монахини. «Меня зовут Сабина, – говорит она, – я ухаживаю за грудными детьми». Увидев удивление Милы, она, запинаясь, бормочет: «Мой отец – педиатр». Schwester уходит. Сабина так и стоит в дверном проеме и, держа дверь минимально приоткрытой, преграждает Миле путь. Она интересуется, пришла ли Мила за Джеймсом, и Мила кивает в знак согласия. В глубине комнаты суетится еще одна девушка, но видны лишь ее темные волосы. «Это за Джеймсом!» – говорит Сабина, не оборачиваясь. Через какое-то время девушка из глубины комнаты подходит к двери и осторожно протягивает Миле ребенка. На нем белая распашонка и бирочка из ткани на запястье. «Это, чтобы не перепутать», – говорит Сабина. Мила хочет спросить, как можно его перепутать и сколько младенцев насчитывается в Kinderzimmer, но Джеймс ищет грудь матери. Сабина указывает Миле на стул в Tagesraum и просит постучать в дверь, когда закончит кормить ребенка.