Щегол - Тартт Донна
Тело своим я больше не считал. Оно перестало быть моим. Мои руки двигались отдельно от меня, взлетали сами по себе, я был весь как марионетка, развертывался, подымался дергано на веревочках.
Хоби мне рассказывал, что в молодости он пил виски «Катти Сарк», потому что его пил Харт Крейн. «Катти Сарк» значит «короткая юбка».
В музыкальной комнате — бледно-зеленые стены, пальмы и фисташковое мороженое.
Заиндевевшие окна. Выстуженные комнаты детства Хоби.
Старые мастера, они, знаешь, никогда не ошибались.
Что я думал, что чувствовал?
Дышать было больно. Пакет с героином лежал на тумбочке с другой стороны кровати. Отец, конечно бы, с его-то неистощимой любовью к самому трэшу шоу-бизнеса, одобрил мизансцену — наркота, полная окурков пепельница, бухло и тому подобное, — но я как-то не мог до конца примириться с мыслью, что, когда меня найдут, я буду тут валяться в гостиничном халате, словно какой-нибудь вышедший в тираж ресторанный певец. Надо было прибраться, принять душ, побриться и надеть костюм, чтоб, когда найдут — я не выглядел слишком уж убого, потом, когда закончится ночная смена у горничных, снять с двери табличку «Не беспокоить!»: лучше если меня найдут сразу, утром, а не потом, по запаху.
Кажется, будто целая жизнь прошла с того нашего вечера с Пиппой, и я еще думал, какой же я счастливый, когда кинулся ей навстречу в остроугольной зимней темноте, как встрепенулся, заметив ее под фонарем у входа в «Фильм-форум», как я застыл на углу, чтобы посмаковать эту радость — радость смотреть, как она высматривает меня. Видеть ее выжидающий, всматривающийся в прохожих взгляд. Это меня она высматривает, меня! И как вздрагивает сердце, если даже секунду веришь, что, может быть, тебе достанется то, чего не могло достаться никогда.
Вытащил из шкафа костюм. Рубашки все грязные. И чего я хотя бы одну не отослал в прачечную? Ботинки все сырые, испорчены безнадежно, еще один жалкий штришок к общей картине, так, стоп (замешкавшись, я замер посередине комнаты), я что, разлягусь тут, значит, одетый с ног до головы, будто труп, в прозекторской? Меня пробил холодный пот, опять дрожь, опять озноб, все по новой. Надо присесть. Может, стоило переиграть все выступление? Порвать все письма. Выставить все так, будто это несчастный случай. Куда лучше, если подумают, будто бы я собирался на какой-нибудь там званый ужин, решил закинуться на дорожку — присел на кровать, чуть переборщил с дозой, черные искры, пшик-хлоп, и я радостно откинулся. Опаньки.
На белых крыльях смятения. Разбежаться и прыгнуть в бесконечность.
Вдруг — трубный рев — я вздрогнул. Церковные песнопения сменились неуместным грохотаньем праздничного оркестра. Медным, напевным. Во мне закипело раздражение. Сюита из «Щелкунчика». Все не так. Все не так. Никто не кончает с собой под звуки полнокровной праздничной феерии, под лихую оркестровую партию, под марш чего-то там, и тотчас же мой желудок кувыркнулся, прыгнув прямо к горлу, чувство такое, будто я проглотил разом литр лимонного сока, и не успел я метнуться к мусорной корзине, как у меня изо рта хлынул поток прозрачной кислоты — волна, еще одна, еще одна желтая волна.
Когда рвота прекратилась, я уселся на пол, прижавшись лбом к острому металлическому краю мусорной корзины, а на заднем фоне все так же посверкивает раздражающе музычка из детского балета: господи, я даже не напился, проблевался только. Слышно было, как в коридоре гогочут американцы, смеются, громко прощаются, расходясь по номерам: старые друзья-однокашники, теперь трудятся в финансах, опыт работы в сфере корпоративного права — не менее пяти лет, Фиона осенью пойдет в первый класс, в Окландии все спокойно, ну все, спокойной вам ночи, блин, ребята, как же мы вас любим, — и у меня могла бы быть такая жизнь, да только я ее не хотел. Это было последнее, что я запомнил, перед тем как, шатаясь, встал на ноги, вырубил дурацкую музыку и — желудок так и скручивало — рухнул на кровать лицом вниз, словно с моста прыгнул, в номере горели все лампы, а я улетал от света, и над головой у меня смыкалась темнота.
В детстве, после маминой смерти, я, засыпая, изо всех сил думал о ней, вдруг она мне приснится, только она мне так и не приснилась. Точнее, снилась-то она мне постоянно, но то были сны, не в которых она была, а в которых ее не было: сквозняк бродит по дому, откуда она только что ушла, на листке из блокнота — несколько строк ее почерком, запах ее духов, улицы в странных затерянных городах, по которым она — я это точно знал — только что ходила, но теперь ее тут нет, ее тень скользит, удаляясь, по залитой солнцем стене. Иногда я видел ее в толпе, в отъезжающем такси, и дорожил этими мимолетными видениями, хоть ни разу и не сумел ее догнать. В конце концов она всегда от меня ускользала: я всегда пропускал ее звонок, или терял ее номер, или прибегал, пыхтя и задыхаясь, к тому месту, где мы должны были встретиться, и обнаруживал, что она уже ушла. Когда я вырос, к этим моим вечным промахам добавилась еще более тяжелая и неприятная тревога: я с ужасом узнавал, или вспоминал, или слышал от самых странных людей, что она живет на другом конце города в какой-то жуткой халупе, куда я по необъяснимым причинам за много лет так ни разу и не наведался. Обычно я лихорадочно пытался поймать такси или добраться до нее — и тут просыпался. В этих неотвязных сценариях было что-то такое, почти до жестокого однообразное, что напоминало мне одного нервного дельца с Уолл-стрит, мужа одной из клиенток Хоби, который, как на него найдет, начинал рассказывать три истории про то, как он воевал во Вьетнаме, вечно одни и те же, всегда — с одними и теми же механическими словами и жестами: одно и то же «трра-та-та» пулеметов, рубит ладонью воздух — всегда в одном и том же месте. Лица у всех обычно застывали, когда он, пропустив стаканчик после ужина, откатывал свою программу, которую мы видели уже миллион раз и в которой (как и у меня, бегавшего все по тому же беспощадному замкнутому кругу ночь за ночью, год за годом, сон за сном) не допускалось перемен и вариаций. Он всегда спотыкался об один и тот же корень, ему никогда не удавалось успеть к своему другу Гейджу, так же как и мне — никогда не удавалось найти маму.
Но в ту ночь наконец-то я ее нашел. Или точнее: она меня нашла. Казалось, что это какой-то особый случай, какой бывает всего раз, хотя, может быть, в какую-нибудь другую ночь, в каком-нибудь другом сне — может, когда я буду лежать при смерти, она снова вот так придет ко мне, хотя это я, наверное, хочу слишком многого. Но уж точно я бы меньше боялся смерти (не только своей смерти, но и смерти Велти, смерти Энди, Смерти — в целом), если б знал, что у дверей нас встретит кто-то знакомый, потому что — я пишу это сейчас и чуть не плачу — я вспомнил, как Энди с ужасом на лице говорил мне о том, что кроме моей мамы он не знал никого, кто бы умер и кого бы он при этом любил. А потому, может, когда Энди, отплевываясь и кашляя, вынырнул в страну с другой стороны воды, может быть, это моя мама склонилась над ним и встретила его на чужестранных берегах. А может, такие надежды глупо даже озвучивать. А может, глупо как раз этого не делать.
Но как бы там ни было — единичный случай или нет, — а то был дар, и если ей позволено было навестить меня всего лишь раз, то она пришла ровно тогда, когда нужна мне была больше всего. Потому что вдруг — и вот она. Я стоял перед зеркалом и глядел на отражавшуюся в нем комнату, которая обстановкой очень напоминала магазин Хоби, а точнее — более просторную, более вневременную версию его магазина, лаково-коричневые стены, окно открыто, словно вход в какой-то огромный, невообразимый театр света. Пространство в раме позади меня было не столько пространством в привычном понимании этого слова, сколько идеально выстроенной гармонией, более привольной, более реальной реальностью, окруженной глубочайшей тишиной, неподвластной звукам и речи, где все было ясным и неподвижным и в то же время, словно на перемотке, можно было увидеть и пролитое молоко, которое несется обратно в кувшинчик, и спрыгнувшего кота, который летит задом наперед и приземляется обратно на стол, — полустанок, где времени не существовало, или, если выражаться точнее, где оно существовало сразу во всех направлениях, где все истории, все движения приключаются одновременно.