Людмила Улицкая - Казус Кукоцкого
Вставала Таня рано, как работающая женщина, кормила Женю, собирала ее, уже тяжеленькую в шубке, шапке и всей начинке, которую полагалось надевать на детей в ту пору, когда не научились еще делать пуховые комбинезоны и гигроскопические памперсы, и, погрузив в коляску, в любую погоду ехала с левого берега на разночинную Петроградскую сторону, где ухитрилась она снять себе мастерскую на левом берегу малой Невки, рядом с домом художника Матюшина, о котором в то время понятия не имела, но вскоре вникла и в эти странные родники авангардизма, которые всегда пробивались из здешних гнилых болот.
Дорога от дома до мастерской занимала никак не меньше часа, и это была хорошая прогулка, после которой Женя спала часик в ставшей тесной коляске. Таня строила крупные, нарочито грубые украшения с черными гагатами и раух-топазами, моду на которые собиралась внедрить на невском левобережье, среди претенциозных сверстниц, любительниц петербургского джаза. Она с детства знала за собой это особое качество: когда она что-нибудь на себя надевала, все одноклассницы немедленно ей следовали... Поэтому первое, что надо было теперь сделать, – нацепить на себя побольше самодельной красоты, тусоваться и ждать покупателей.
В обед приходил Сергей, управившись с утренними делами – собачьим выгулом и общением с саксофоном, – и приносил какой-нибудь купленной в кулинарии еды и кефир Женьке. Хотя той шел второй год, она любила младенческое питание и явно предпочитала питье еде. Таня ставила чайник на электрическую плитку, Сергей заваривал. Считалось, что он делает это лучше всех. Обедали по-студенчески. Белый хлеб он по-питерски называл булкой, с едой обращался бережно и скупо – блокада поставила свою печать, хотя его, больного мальчонку, вывезли в тот год по льду...
А потом он либо уходил встречаться со своими ребятами, играть, просто трепаться, выпивать, либо они проводили день до вечера, не расставаясь. Тогда он ложился на грязную кушетку, играл с Женей.
Их совместные обеды завершались вредными с точки зрения усвоения пищи послеобеденными играми. Он подбрасывал пляшущую в руках девочку, стараясь уловить ритм ее движений и выделывая губами прерывистый трубный звук, Таня отбивала молоточком свой рабочий бит – металл о металл, а Сергей радовался тому, как ритмически-осмысленно все их существование, все пронизано музыкальным смыслом, а сами они представляют собой такое славное трио, в котором – основа, лидерство, сублидерство, – все как в настоящем джаз-ансамбле, и даже акустическое пространство делится на обособленные ниши, как три мелодических голоса в нью-орлеанских диксилендах...
– У нас потрясающий джем-сешн... – сообщил Сергей Тане, и она, отбив очередной каскад ударов, возразила:
– Нет, у нас отличная семейная музыкальная шкатулка.
– Ты что? В шкатулке мертвая музыка...
– Ты прав, прав, – мгновенно согласилась Таня.
Они не задумывались о счастье, как не размышляла о нем блаженная пара в нескончаемо летнем саду, не озабоченная ни хлебом насущным, ни здоровьем, ни банковским счетом. Даже квартирный вопрос их не беспокоил – они жили бесплатно в богатой буржуазной квартире в обмен на бесплатную же услугу, оказываемую хозяйке: кормили и выгуливали двух глупых борзых красавцев. Это была работа, но Сергей привык к ней, знал, где покупать кости, какое добавлять мясо, у кого доставать витамины. Две огромные кастрюли не сходили с плиты, и случалось, Таня с Сергеем и себе накладывали из собачьей кастрюли, слегка подсолив.
Проблемы, несмотря на неправдоподобную идиллию, конечно, были. Например, климат. Холодный. Или, вот, как достать в ночное время бутылку водки. У таксиста? Махнуть в аэропорт? Или политический строй... Неудобный и отчасти опасный. С другой стороны, всюду есть какой-то строй, а там, где его нет, либо горные кручи, либо дикие звери с ядовитыми змеями. И другие неудобства...
Всем было плохо, а этим ребятам, в шестидесятых, жилось прекрасно.
В это трудно поверить, требуются веские доказательства, опрос свидетелей, показания очевидцев. За давностию лет многое стерлось в памяти, и каждый помнит о своем: Гольдберг – лагерную зону, Павел Алексеевич – медленно уходящую все дальше от живых людей Елену в ее странном промежуточном состоянии, Тома – очереди за продуктами, в которых все равно приходилось стоять, несмотря на кое-какой продуктовый паек, приносимый в дом ПА. Другим запомнился ввод войск в Чехословакию. Обыски и аресты. Подпольщина. Запуск Гагарина в космос. Радиогам и телесвистопляска. Память о тесноте жизни, о страхе, растворенном в воздухе, как сахар в чае.
А этим, играющим, жилось прекрасно. По своему легкомыслию, они не боялись повседневно, а скорее минутами пугались. Но, очнувшись от испуга, брали в руки свою спасительную музыку, которая, мало сказать, делала их свободными, она сама по себе и была свободой. На этом месте проходил невидимый водораздел между Сергеем и его родителями. Вот по этой самой причине и трясло их друг от друга, Сережиного марксистско-ленинского папашу и папашиного музыканствующего хулигана-сына. Были они друг другу серной кислотой... Детская привязанность, родительская любовь, пошипев, изошли едким дымом, и в прожженной дыре ни жалости, ни сострадания не образовалось...
Родители Сергея давно были с ним в полном разрыве. Отец называл сына не иначе как подонком и отщепенцем. И мать не могла простить сыну измены, хотя объяснить, чему именно он изменил и с кем, она бы не смогла. Смешно, но не с музыкой же! От дворовых друзей Сергея мать прослышала, что у него родилась дочка. Она жаждала примирения, но, боясь мужа, не смела сделать первого шага. Сергей испытывал к родителям отвращение, которое было сильнее ненависти. Уже восемь лет, со смерти бабушки, он их не видел, а из дому ушел, едва окончив школу.
– В них нет ничего человеческого. Все, что они думают, говорят, делают, – одно сплошное вранье. Ничего человеческого, – и его передергивало, когда он о них говорил.
Мать подослала к ним в гости бывшую одноклассницу Сергея Нину Костикову, девочку из их двора, влюбленную в него с первого класса. У нее была миссия: устроить семейную встречу.
– А тебе что, трудно, – ходатайствовала Нина за Сережину мать. – Да покажи ты им Женьку.
– А ты скажи ей, что ребенок не мой, она и успокоится, – он взял девочку на руку, прижал ее лобик к своему, прогудел "ууу". Женя запрыгала от радости. – Ты скажи, что мне ее в подоле принесли. В подоле сарафана, – и он захохотал, как будто пошутил бог весть как остроумно.
Таня поднимала бровь кисточкой:
– Чем тебе мой сарафан не нравится? Ладно, следующего я тебе прямо в руки принесу...
О новом ребенке она не забывала. Несколько раз ей казалось, что забеременела, но каждый раз ошибалась. Дочку свою она очень любила, но хотела мальчика, и в этом ее желании была странная настойчивость, как будто она обязана была родить его для каких-то неведомых высших целей. С бытовой стороны второй ребенок был бы безумием. Но не меньшим был и первый. То, что называется материальной базой, полностью отсутствовало. Хотя деньги в дом приходили от Сережиных выступлений, да и Павел Алексеевич, навещавший своих детей раз в месяц-полтора, всегда оставлял деньги. Таня этим слегка тяготилась, но надеялась, что скоро и сама начнет зарабатывать. Однако оба они, и Сергей, и Таня, исключали потную каторгу подневольного труда, считали, что деньги на пропитание должны образовываться сами собой, в процессе их свободной игры...
Таня тем временем все глубже въезжала в музыкальную стихию. Завела даже себе блок-флейту, потихоньку от Сережи с ней слегка беседовала. Инструмент был бедненький, но звук трогательный, ребячий... Таня не пропускала ни одного выступления Сережиного трио, ходила с ним слушать и другие джазовые группы, которых в Питере развелось немало. Стоящих музыкантов было не так уж много, все были на виду. Кумиром Сергея в ту пору был Германн Лукьянов, москвич, музыкант консерваторский, другой социальной природы – сноб во фраке, играющий на многих инструментах, в те годы в основнрм на флюгельгорне, и был к тому же интересным композитором. Позже Сергей в нем разочаровался, увлекся Чекасиным... Но вообще все сходили с ума от Колтрейна и Коулмена. Каждую новую пластинку праздновали, Сергей даже годовщины первого прослушивания справлял. Обсасывали с Гариком каждую ноту и обсуждали каждый поворот, каждое созвучие, все смещения и сдвиги, разрывы в привычной звуковой логике. Хотя Тане гораздо интереснее было слушать живую музыку, чем ее часовые разборы, она вполне понимала, о чем идет речь: музыкальное образование, хоть и небольшое, у нее было.
Самым счастливым обстоятельством оказалось полное слияние всех компонентов жизни, которые обыкновенно лишь кое-как сосуществуют, а то и раздергивают человека в разные стороны. У Тани любовная, семейная, творческая и рутинно-бытовая линии были слиты воедино, и повседневность проживалась "музыкально", по тем же самым законам, по которым организовывается музыкальное произведение, скажем, симфония. Ее забавляла эта аналогия, и она ранним утром, когда Сергей еще спал, а Женечка уже ворковала в кроватке, отдавалась сонатному allegro, двухтемному взаимодействию, в котором первая тема, Сережина, поначалу была сильней и объемней, а потом сдавалась и уступала детской, лепечущей и радостной. Andante она улавливала на темной улице, катя перед собой коляску, и трехчастная форма его соотносилась с географией улиц, так что последняя часть, кстати сказать, самая невнятная, начиналась на Петроградской стороне.