Грант Матевосян - Август
Напротив, на небольшом кургане курился летний выгон Цмакута. Дорога стала петлять, выгон несколько раз пропадал из виду и показывался, а дорога то шла вниз, то взлетала вверх, вниз-вверх, вниз-вверх, и они вышли прямо к выгону, к самым палаткам. Бесшумно и холодно качались в воздухе огни пастушьих костров, отары уже затихли в загонах, собаки улеглись, коровы от сытости пускали слюну, молоденький жеребёнок без причины, беззаботно и глупо заржал где-то рядом, и хриплый и костлявый Алхо захотел возвестить о своём вступлении в страну кочующих туманов и влажных гор. Но Гикор зазвенел шпорами, и ржание Алхо прошло незамеченным.
— Андро? — В темноте кто-то курил.
— Месроп?
— Гикор, ты? Голос Андреевой лошади вроде.
— Ну да, Алхо со мной.
— И нагрузил-то как.
На тропинке, руки под передником, склонив голову, стояла Андроева Ашхен. Спокойная, тихая, безответная…
— Дядя Гикор? — сказала она.
— Здравствуй, Ашхен.
— Это не наша лошадь?
— Ну да, Алхо.
— Дядя Гикор, Андро должен был прийти, что не пришёл?
— Сказал, завтра-послезавтра придёт, жди.
— Масло у меня портится, дядя Гикор, что сегодня не явился?
— Про это уж он сам тебе расскажет. Почём мне знать, Ашхен, почему твой муж не явился…
— Да… — согласилась Ашхен. — И нагрузил-то ты как его…
— Чего там нагрузил: мешок картошки, яблок несколько штук.
— Нет, я ничего…
Ашхен только констатировала. Ашхен пошла к своей палатке. Ашхен женщина; мужчина в доме Андро. Ашхен не вмешивается в дела мужчин. Они сами своё дело знают. А Ашхен женщина — она коров доит, овец доит и ждёт, чтобы Андро дров подвёз. Лошадь — это уже по части Андро… Андро не идёт с дровами. Ашхен, склонив голову, подождёт. Масло тухнет, а лошадь отправляют в Касах — Ашхен молча подождёт.
— Мешок картошки, говоришь?
Гикор слегка обернулся — Ашхен стояла, уперев руки в бока. Гикор молча презрел её.
— Колхоз развалил, теперь людей пошёл разорять?.. Податливого человека нашёл? У самого лошадь — у других берёшь? Свою лошадь жалеешь, чужих погоняешь? Ну отвечай же, куда прячешься?..
— Не болтай глупостей, — сказал Гикор, разгружая Алхо, — занялась бы своими женскими делами.
— Ты тут народ будешь грабить, а меня к моим женским делам отсылаешь? Старая ты лиса!
— Фу!..
Гикор снял поклажу с Алхо, сказал что-то своей старухе и занёс мешки в палатку, а Ашхен всё ещё говорила, тогда Гикор не выдержал, рассердился:
— Хватит тебе глупости молоть, кончай!
— О себе подумала, так и глупой стала?
И Гикор сказал — не Ашхен сказал, не выгону и не то чтобы своей жене, а самому себе, но потому, что палатки были разбиты близко друг от друга, и стояла ночная тишина, и войлочные стенки у палаток были тонкие, — он сказал всем:
— Её бездельник, оставив колхозные дела, неизвестно чем там занят с другими женщинами. Она тут думает, Гикор виноват, что её масло тухнет.
Его старуха постояла с минуту, поднеся руку ко рту, потом спросила деланно — будто бы пугаясь и будто бы в удивлении — с любопытством былых дней:
— С какими ещё женщинами, Гикор?
— В Касах иду — всё приготовила, что надо? С какими женщинами, — заорал Гикор, — с Мариам, или как там её ещё! Кур привяжи крепче!
Потом опять была тишина, курил в темноте конюх, мычали сытые коровы; помаргивали огоньки у пастухов, и пастухи вспоминали, какая Мариам тощая — одна кожа да кости, но кто поймёт этот мир, может, и есть в ней что-то… Алхо отдыхал, подогнув одну ногу, и в своей палатке молча исходила злобой Ашхен.
Под звёздным небом дремали в загоне тёплые кобылы, над прижатыми друг к другу крупами высоко выделялась крутая шея жеребца, в темноте прокричали встревоженно куры, и Алхо почувствовал, что к седлу привязали сонных отяжелевших кур и рядом с курами приладили мокрые мешочки с мацуном.
— Целую неделю знала, что в Касах поеду, не могла мацун вовремя отжать!
— В дороге вся вода и отойдёт, чего злиться-то.
Вода из мешочка потекла, пощипывая, по бокам Алхо, куры тут же нагадили на Алхо и замахали крыльями, потом поверх всего этого был разостлан брезент и на брезент взгромоздился сам Гикор.
И перед Гикором уютно замаячила, закачалась ночь, и жизнь показалась ему хорошо устроенной — потому что в Касахе его дожидалась красная пшеница, и мацун сам собой отжимался, а сам он сидел на брезенте, и было под ним сухо и удобно.
«Для вас мацун привёз с гор…», «Для вас самый натуральный сыр привёз, в горах делали, своими руками…», «Кур для вас привёз, прямо с гор…» Ах, в долине жара стоит, дохнуть нечем, а в горах ветерок гуляет, свежо, и жителям низины кажется, что в мацуне этом та прохлада ещё держится, что в горах. Нет, нет, Гикор всё это отлично знал, он так и говорил — «для вас», «с гор». В селе думают, что он комиссию по пенсиям подкупил, бог знает сколько денег ухлопал. Даже старуха собственная и та так думает. Дурачьё, не понимают ничего. Просто председатель комиссии родом из Цахкута. Он, Гикор, пошёл к нему, взял с собой мацун в мешочке. «Цахкутский, — сказал, — мацун, для тебя нёс, наши горы с цахкутскими рядом, соседи…» А в городе жара была, на улицах, в деревьях, в парадных — во всех дырах затаилась духотища, и в вентиляторах болтался горячий воздух. «Цахкут рядом с нашими горами… под самыми небесами… для тебя мацун вёз…»
Они проехали рядом с водопоем. Близко в кустарнике прокричала птица. Стало тихо. Потом дорогу им перебежал то ли волк, то ли заяц, то ли сам чёрт. В тысяча… девятьсот… восемнадцатом… или девятнадцатом? — осенью несоевского Аршака как раз в этом месте нашли. А гнедую кобылу его спустя пять лет кто-то видел в Кировакане. Хозяин её новый сказал — в Касахе купил, а когда у него стали допытываться, когда, мол, и при каких обстоятельствах, — помалкивайте, сказал, идите своей дорогой, ясно?..
Подошли к развилке. Та тропа, что налево сворачивала, вела в горы. Она обвивала всё плато, связывая родники с родниками, выгоны с выгонами и табуны с табунами. Она проходила рядом с облаками, это была прекрасная дорога — Алхо помедлил секунду и разом метнулся к ней — подался влево.
— Н-но-о-о…
Удила поранили губы, шею заломило, а Алхо всё ещё рвался к той тропе — в горы. Уздцы натянулись ещё крепче, губам стало ещё больнее, но ноги Алхо несли его влево.
— Р-ры-и-и… Озверела, проклятая…
Дышать стало трудно, звёзды показались Алхо совсем близко — рукой подать, но ноги Алхо упирались в твёрдую-претвёрдую сухую землю. Ноги искали пропасть, ущелье, яму бездонную на этой земле, чтобы послать к чёрту это старое костлявое тело, которое неизвестно зачем всё держится и держится, глупое. Алхо хотелось умереть. Но всадник натянул поводья снова, на этот раз с одной только стороны. Он покрутил, покрутил Алхо на одном месте, потом стегнул его что было силы и отпустил уздцы. Алхо пошёл по склону без дороги, вдохнул всей грудью воздух, и ни с чем не сравнимый ночной свежий воздух обласкал его загрубевшие лёгкие.
— Совсем одурел… чёртов мерин…
Потом они стояли над кручей. Куры утихомирились, угомонились под брезентом, не царапались больше, из сыра и мацуна текла солёная жидкость, обжигая старые и новые раны Алхо, а внизу расстилался городок, молча вырисовывался в полутьме. Это был знакомый городок, знакомая круча, и боль в теле тоже была знакомая:
— Пришли…
И когда Алхо увидел в городе молоденького жеребёнка, навьюченного, как он, который упирался всеми четырьмя ногами, не хотел идти и дрожал: «Иди, — сказал Алхо, — зря не упрямься, глупо это».
Под ногами гулко стучал асфальт, с шумом проносились машины, иногда слышалось фырканье реки, и это было что-то своё, родное, но бедного жеребёнка не вели вброд через реку, а тянули на мост, били, умоляли, толкали. А жеребёнок, привыкший к мягким и упругим горам, напуганный и ошалевший, не шёл, дрожал.
Алхо подошёл к ним поближе, дал приглядеться к себе и сказал жеребёнку: «Не бойся, не пропасть это — мост… иди… это они так устроили — на вид шатко, по прочно, иди, не околеешь… а ежели и околеешь, не велика беда, ничего не потеряешь… Иди…»
И жеребёнок поверил ему, пошёл, а сам он был безучастен и к мосту, и к рёву машин, потому что наполовину был глух уже, и наполовину был слеп, и шкура его была дублёная-передублёная. Жеребёнок шёл, прижимаясь к Алхо, но возле базара их разлучили, жеребёнка привязали к воротам и оставили один на один с его отвращением ко всему вокруг, среди пыли и грязи под солнцем. Так он должен был стоять, пока не распродалось бы всё масло до последнего грамма, пока не были бы сделаны все необходимые покупки — ситец, хлеб, обувь.
Машины пролетали рядом с Алхо, проехали весёлые велосипедисты, посмеялись над Гикором и его лошадью, проехали экскурсанты в автобусе, бросили букет к ногам Алхо, помахали руками, уехали. Алхо остался один.