Людмила Улицкая - Казус Кукоцкого
В отличие от Гольдберга, загоравшегося, как сухой хворост, на каждом новом повороте научной мысли, Павел Алексеевич десятилетиями наблюдал все тот же объект, разводил бледные створки затянутой в резину левой рукой, вводил зеркальце на гнутой ручке и пристально вглядывался в бездонное отверстие мира. Оттуда пришло все, что есть живого, это были подлинные ворота вечности, о чем совершенно не задумывались все эти девочки, тетки, бабки, дамы, которые доверчиво раскидывали перед ним ляжки.
И бессмертие, и вечность, и свобода – все было связано с этой дырой, в которую все проваливалось, включая и Маркса, которого Павел Алексеевич никогда не мог прочитать, и Фрейда с его гениальными и ложными теориями, и сам он, старый доктор, который принимал и принимал в свои руки сотни, тысячи, нескончаемый поток мокрых, орущих существ...
Когда Илья Иосифович, давно уже освобожденный из предпоследней, как выяснилось впоследствии, отсидки, вдохновленный новым расцветом своей возлюбленной науки, увлекшийся теперь молекулярной генетикой, разглагольствовал о тайном шифре жизни, открытом в ДНК паршивыми англиканами, как называл он Уотсона и Крика, и негодовал, что нас, то есть советских, так обошли, Павел Алексеевич, упершись подбородком в большие сложенные плетенкой ладони, осаживал его на горячем бегу:
– Ты, Илюша, ученый – хер печеный, а я простой пиздяных дел мастер, мне не очень понятно, чего ты так кипятишься. Ну ясное дело, что бусурманы твою спираль изобрели. У них финансирование хорошее. А у меня оборудование в клинике швейцарское, сказать, какого года? Одна тысяча девятьсот четвертого. А у тебя, скажи пожалуйста, центрифуга в лаборатории какого года производства?
– Так в том-то и дело, Паша. Нам бы их деньги, мы бы всех обштопали. Молодежь у нас талантливейшая, такой потенциал! – озабоченность его на мгновение сменялась теплой тенью. – Знаешь, у Витальки отличная голова оказалась. Отличная! Жаль, что его куда-то в биофизику затягивает. Блюм его соблазнил... Так вот понимаешь, Павел, нам бы их деньги...
– Откуда же у них деньги берутся, Илья? – слегка подзадоривал Павел Алексеевич Гольдберга, и тот мгновенно клевал:
– Колонии, Паша, английские колонии, империализм и чудовищная эксплуатация. Ты как ребенок, Павел, просто удивительно.
Павел Алексеевич кивал головой:
– Ребенок, ребенок. Сам ты ребенок, Илюша. Приступ старческой ветрянки. Прописываю тебе Spiritus vini три раза в день по сто пятьдесят грамм. Как у тебя после восьми лет лагерей язык поворачивается произносить это ужасное слово им-пе-ри-а-лизм?
Павел Алексеевич наливал точнехонько сто пятьдесят граммов в стакан и укладывал толстый кусок сала на грузный ломоть хлеба – Василиса любила так вот стебухать, изобильно... На этот раз выпивали они у Павла Алексеевича в кабинете. Теперь Гольдберг довольно часто заезжал к Кукоцким, дорога в Малаховку была неблизкая, засиживался он в лаборатории допоздна и ночевал иногда по московским квартирам друзей.
Гольдберг вскакивал, переворачивал стул, или сшибал лампу, или хотя бы сталкивал со стола тарелку.
– Из-за таких, как ты... из-за таких, как я... – вопил уязвленный Гольдберг. – У моего отца был счет в швейцарском банке, он был лесоторговец! Дом на Мойке, дом на Лубянке! Дача в Ялте! Я в социальном смысле труп. Я не могу им говорить, что они нарушают ленинские принципы. Кто услышит меня? Я перед этой страной пожизненно виноват.
– Ну хорошо, ты виноват. А я-то в чем перед страной виноват? – интересовался Павел Алексеевич, хотя прекрасно знал, какое обвинение предъявит ему лучший друг.
– Как? Твой отец был в генеральском чине! От него зависело...
Павел Алексеевич зевал, мотал головой и просил Елену дать раскладушку и белье. У нее все было наготове. Она Илью Иосифовича любила и жалела.
Илья Иосифович храпел на раскладушке, сраженный усталостью и алкоголем, а Павел Алексеевич от этой носовой трехступенчатой музыки долго не мог уснуть, размышлял ясным ночным размышлением: какое нравственное величие и какая непроходимая глупость совмешаются в одном человеке! Джигит еврейский! Что это, какая-то особая еврейская болезнь – синдром российского патриотизма? Вроде псориаза или болезни Гоше...
Павел Алексеевич вспомнил о недавней пациентке, молодой еврейке, родившей второго ребенка с болезнью Гоше. Наследственное заболевание... Гольдберг что-то говорил о накоплении рецессивных генов у древних народов с высокой частотой родственных браков. И выдал что-то об оздоровлении человечества через смешанные браки. Чуть ли не о создании новой расы людей бредил... А в действительности, если вглядеться, все больны. Все вокруг больны. Ассистент теперешний, Горшков, болен ненавистью к теще. У него даже тембр голоса меняется, когда он о ней говорит. А что говорить о ней – вздорная старушка, сердечница, диабетик? Медсестра Вера Антоновна помешана на микробах – собственное белье в автоклаве выжаривает... А Леночка? С ее снами... Глаз смотрит внутрь, что она там видит? Спрашиваешь ее о чем-нибудь, она как будто просыпается. В лице испуг, напряжение. Тома шепчется с цветочными горшками, Василиса крестит плиту, прежде чем конфорку зажечь... Большой сумасшедший дом. Одна Танечка здоровый человек с нормальными реакциями. Впрочем, в последнее время она плохо выглядит. Бледная. Круги под глазами. Или переутомляется, или... Может, снимок сделать?
"В воскресенье с ней поговорю", – решил Павел Алексеевич.
Воскресные утра были обыкновенно их собственные, совершенно отдельные. Василиса еще с вечера уезжала куда-то за город на богомолье. Елена, прежде в церковь не ходившая, тоже стала в последнее время богомольничать, как будто назло Павлу Алексеевичу. Правда, в другое место, не с Василисой. Нашла на Остоженке, в старом московском храме какого-то священника из архитекторов, с которым и обсуждала свои чертежные сновидения. Тома же отправлялась на поклонение к рододендронам и олеандрам в Ботанический сад.
Воскресные утра принадлежали безраздельно Тане с Павлом Алексеевичем. Они завтракали вдвоем, часа по два обсуждали все на свете – и рабочие дела, и литературу, и политику. Павел Алексеевич прилежно слушал по ночам свой старинный ламповый "Телефункен", все враждебные голоса, которые пробивались через воющие заслоны, Таня почитывала первый самиздат – неизвестные стихи известных поэтов и каких-то новых, свежеиспеченных. Иногда совала и отцу что-то особо ей понравившееся. Им важно было обо всем друг другу рассказать. Политика их до некоторой степени занимала, но обоим интереснее были сосуды и капилляры.
Таня освоила специальность гистологического лаборанта играючи – дело тонкое и кропотливое, в котором все ей нравилось. Она варила красители – гематоксилины по старинным, чуть ли не средневековым прописям. Часами выпаривала, отстаивала, фильтровала, перегоняла. Рассказывала Павлу Алексеевичу о своих достижениях, а он усмехался – ничего не меняется, все то же самое. И в его студенческие годы они изучали препараты, окрашенные теми же способами. Гематоксилин Эрлиха. Жидкость Кульчицкого...
Тане нравилась вся процедура приготовления препарата, подчиненная точным законам, начиная от того момента, когда крысиный мозг плавно соскальзывал в фиксирующую жидкость, вплоть до резки тяжелым микротомным ножом матового парафинового кубика, содержащего внутри себя равномерно пронизанный парафином мозг. Тонкая ленточка микронных срезов оставалась на ноже, и легкой кисточкой Таня смахивала их на предметное стекло, приклеивала, закрепляла и красила тем самым гематоксилином, который сама три дня готовила... Только у старухи Виккерс, личного лаборанта Гансовского, препараты были лучше Таниных. Но Виккерс пятьдесят лет ничем другим не занималась. К тому же Каролина Ивановна не могла самостоятельно освоить ни одной методики, а Таня с наслаждением и азартом бралась за каждую новинку.
Таня в подробностях рассказывала отцу, какую тонкую и хитрую операцию научилась она производить вместе с Марленой Сергеевной. Вынимали беременную двурогую матку из усыпленной эфиром крысы, расправляли по обе стороны выбритого брюшка правый и левый рог и сквозь лоснистую оболочку прокалывали плод, норовя попасть в самое темечко, туда, где в развилке, образуемой схождением двух полушарий и мозжечка, в глубине, расположена некая тайная железа. И если прокол удавался, то искусственным путем можно было вызвать закупорку протока спинномозговой жидкости и вызвать таким образом экспериментальную гидроцефалию, то есть водянку головного мозга... Конечно, при условии, что операция сделана хорошо и крыса не скинула и не сожрала свое дефектное потомство, а родила вовремя. И все эти рукодельные ухищрения в конечном счете должны были привести к пониманию причин возникновения этого заболевания и еще, в более конечном счете, избавить человечество от тяжелого, к счастью, довольно редкого недуга.