Любовь и смерть. Русская готическая проза - Гоголь Николай Васильевич
– Не станешь! – повторил, ухмыляясь насмешливо, подьячий, – полно ломаться-то, приятель! И почище тебя с нами плясывали, да еще посторонние, а ведь ты наш!
– Как ваш? – сказал батюшка.
– А чей же? ты человек грамотный, так, верно, читал, что двум господам служить неможно, а ведь ты служишь нашему.
– Да о каком ты говоришь господине? – спросил батюшка, дрожа как осиновый лист.
– О каком? – прервал большеголовый казак, – вестимо, о том, о котором я тебе говорил за ужином. Ну вот тот, которого слуги ложатся спать не молясь, садятся за стол не перекрестясь, пьют, веселятся да не верят тому, что печатают под титлами.
– Да что ж он мне за господин? – промолвил батюшка, все еще не понимая порядком, о чем идет дело.
– Эге, приятель! – подхватил подьячий, – да ты никак стал отнекиваться и чинить запирательство? Нет, любезнейший, от нас не отвертишься! Коли ты исполняешь волю нашего господина, так как же ты ему не слуга? А вспомни-ка хорошенько, молился ли ты сегодня, когда прилег соснуть? Перекрестился ли, садясь ужинать? Не пил ли ты, не веселился ли с нами вдоволь? А часа полтора тому назад, когда ты прочел вон в этой книге слово: «Наш еси, Исакий, да воспляшет с нами!» – что? разве ты этому поверил?
Вся кровь застыла в жилах у батюшки. Вдруг как будто бы сняли с глаз его повязку, хмель соскочил, и все сделалось для него ясным. «Господи Боже мой!..» – проговорил он, стараясь оградить себя крестным знамением, да не тут-то было! Рука не подымалась, пальцы не складывались, но зато уж ноги так и пошли писать! Сначала он один отхватал голубца с вывертами и вычурами такими, что и сказать нельзя, а там гости подцепили его да и ну над ним потешаться. Покойник, рассказывая мне об этом, всегда дивился, как у него душа в теле осталась. Он помнил только одно: как комната наполнилась огнем и дымом, как его перебрасывали из рук в руки, играли им в свайку, спускали как волчок, как он кувыркался по воздуху, бился о потолок, вертелся юлою на маковке и как наконец, протанцевав на голове казачка, он совсем обеспамятел.
Когда батюшка очнулся, то увидел, что лежит на канапе и что вокруг его стоят и суетятся его слуги.
– Ну что? – прошептал он торопливо и поглядывая вокруг себя как полоумный, – ушли ли они?
– Кто, сударь? – спросил один из лакеев.
– Кто! – повторил батюшка с невольным содроганием, – кто!.. Ну, вот эти казаки и приказный…
– Какие, сударь, казаки и приказный? – прервал буфетчик Фома. – Да сегодня никаких гостей не было, и вы не изволили ужинать. Уж я дожидался, дожидался и как вошел к вам в комнату, так увидел, что вы лежите на полу, все в поту, изорванные, растрепанные и такие бледные, как будто бы – не при вас будь слово сказано – коверкала вас какая-нибудь черная немочь.
– Так у меня сегодня гостей не было? – сказал батюшка, приподымаясь с трудом на ноги.
– Не было, сударь.
– Да неужели я видел все это во сне?.. Да нет! быть не может! – продолжал батюшка, охая и похватывая себя за бока. – А кости-то почему у меня все так перемяты?.. А эти две свечи?.. Кто их на стол поставил?
– Не знаю, – отвечал буфетчик, – видно, вы сами изволили их зажечь, да не помните спросонья.
– Ты врешь! – закричал батюшка, – я помню, их принес Андрей; он и на стол накрывал, и кушанье подавал.
Все люди посмотрели друг на друга с приметным ужасом. Ванька-гуслист хотел было что-то сказать, но заикнулся и не выговорил ни слова.
– Ну что ж вы, дурачье, рты-то разинули? – продолжал батюшка, – говорят вам, что у меня были гости и что Андрей служил за столом.
– Помилуйте, сударь! – сказал буфетчик Фома, – иль вы изволили забыть, что Андрей около недели лежит больной в горячке.
– Так, видно, ему сделалось лучше. Он ровно в десять часов был здесь. Да что тут толковать! Позовите ко мне Андрея! где он?
– Вы изволите спрашивать, где Андрей? – проговорил наконец Ванька-гуслист.
– Ну да! где он?
– В избе, сударь; лежит на столе.
– Что ты говоришь? – вскричал батюшка. – Андрей Степанов?..
– Приказал вам долго жить, – прервал дворецкий, входя в комнату.
– Он умер!..
– Да, сударь! ровно в десять часов.
Кольчугин замолчал.
– Ну, подлинно диковинный случай! – сказал Алексей Иванович Асанов. – И если твой отец не любил красного словца прибавить…
– Терпеть не мог, батюшка! Он во всем уезде слыл таким правдухою, что псовые охотники не смели при нем о своих отъезжих полях и борзых собаках и словечка вымолвить.
– Да что ж тут странного! – прервал приятель мой Заруцкий, – ваш батюшка заспался, не помнил, что зажег две свечи, и видел просто во сне то, что за несколько минут читал наяву.
– Так, сударь, так! – продолжал Кольчугин, – да только вот что: спустя несколько времени узнали, что действительно в эту самую ночь три казака с Дону и приказный из города проезжали через село, только нигде не останавливались; и в том же году, когда стали поверять бутылки в погребе, так четырех бутылок виноградного вина и двух бутылок наливки нигде не оказалось.
– Да! это довольно странное стечение обстоятельств, – сказал исправник.
– И все этому дивились, батюшка! – промолвил Кольчугин.
– То есть проезду казаков и подьячего, – прервал Заруцкий, – а что в погребе не нашлось нескольких бутылок, так это доказывает только одно, что ключник покойного вашего батюшки любил отведать барского винца и наливки и при сем удобном случае свалил всю беду на безответного черта.
– Вот о чем хлопочет! – сказал Черемухин, взглянув исподлобья на моего приятеля. – Ты настоящий Фома неверный! Да что тут удивительного? Такие ли бывают случаи в жизни? Ну если б я рассказал вам то, что слышал сам своими ушами от одного из моих знакомых…
Н. Гоголь
Портрет
Часть I
Нигде не останавливалось столько народа, как перед картинною лавочкою на Щукином дворе [254]. Эта лавочка представляла, точно, самое разнородное собрание диковинок: картины большею частью были писаны масляными красками, покрыты темно-зеленым лаком, в темно-желтых мишурных рамах. Зима с белыми деревьями, совершенно красный вечер, похожий на зарево пожара, фламандский мужик с трубкою и выломанною рукою, похожий более на индейского петуха в манжетах, нежели на человека, – вот их обыкновенные сюжеты. К этому нужно присовокупить несколько гравированных изображений: портрет Хозрева-Мирзы [255] в бараньей шапке, портреты каких-то генералов в треугольных шляпах, с кривыми носами. Сверх того, двери такой лавочки обыкновенно бывают увешаны связками произведений, отпечатанных лубками на больших листах, которые свидетельствуют самородное дарованье русского человека. На одном была царевна Миликтриса Кирбитьевна [256], на другом город Иерусалим, по домам и церквам которого без церемонии прокатилась красная краска, захватившая часть земли и двух молящихся русских мужиков в рукавицах. Покупателей этих произведений обыкновенно немного, но зато зрителей – куча. Какой-нибудь забулдыга-лакей уже, верно, зевает перед ними, держа в руке судки с обедом из трактира для своего барина, который, без сомнения, будет хлебать суп не слишком горячий. Перед ним уже, верно, стоит в шинели солдат, этот кавалер толкучего рынка, продающий два перочинные ножика; торговка-охтенка с коробкою, наполненною башмаками. Всякий восхищается по-своему: мужики обыкновенно тыкают пальцами; кавалеры рассматривают серьезно; лакеи-мальчики и мальчишки-мастеровые смеются и дразнят друг друга нарисованными карикатурами; старые лакеи во фризовых [257] шинелях смотрят потому только, чтобы где-нибудь позевать; а торговки, молодые русские бабы, спешат по инстинкту, чтобы послушать, о чем калякает народ, и посмотреть, на что он смотрит.