Валентина Демьянова - Пиковый интерес
Эту ночь я буду помнить до самой смерти. Даже в страшном сне мне не могло привидеться, что мы будем ходить по нашему дому как воры, тайком пряча вещи, нам же и принадлежащие. Дабы не вызывать подозрения у прислуги, решено было спрятать только драгоценности и фамильные реликвии. Драгоценности maman положила в металлическую шкатулку, а ее в свою очередь упрятала в большой кожаный сак. Туда же упаковала коллекцию табакерок, среди которых особую ценность для нас имела одна, пожалованная нашей семье императрицей Екатериной. На шести сторонах ее были миниатюры с изображениями Перербурга. Другая табакерка, круглая, золотая, с отвинчивающейся крышкой, которую украшал портрет нашей бабушки Надежды Андреевны, была подарена деду его супругой в день свадьбы. Сюда же положила золотые часы с двумя бриллиантовыми кнопками, которые так же принадлежали деду. Николенька завернул в мягкую тряпку и тщательно перевязал шпагу, полученную другим нашим дедом за доблестную службу. Maman сходила к себе в спальню и вернулась с иконой, которая издавна хранилась в семье и которой благословлялись все мы перед каждым значительным событием жизни.
Maman кивком приказала нам следовать за ней, и пошла впереди с зажжённой лампой. Мы спустились в вестибюль, оттуда по коридору прошли к кухне, рядом с ней ― винтовая лестница в подвал. Все спят, в доме тихо, только скрепят половицы под ногами.
Подвал высок, сводчатые потолки теряются в темноте, сбоку краснеет топка печи, освещая все вокруг мрачным светом. Дрова почти прогорели, печник вернется только под утро ― затопить печи на день. В подвале тепло от каминных и печных труб, уютно.
Maman направляется в дальний конец помещения, открывает дверь в боковой чулан, весь заставленный сундуками, ящиками, баулами. Приказывает Николеньке отодвинуть ларь в углу. Под ним ― круглая чугунная крышка люка. В неверном желтом свете лампы можно разобрать на ней название нашей усадьбы «Услада». Такой же точно люк с такой же надписью ― около фонтана перед домом. Там проходят трубы от прудов к фонтану, а здесь, я думаю, к ванным комнатам. Николенька сдвинул в сторону тяжелую крышку, лампа высветила глубокий колодец, дно его терялся в темноте. Николенька спускался первым, я ― за ним. Пришлось цепляться за скобы, вделанные в стену. Тяжело и очень мешала юбка. Maman с лампой осталась наверху. Наконец, нога нащупала пол. Я подняла голову вверх и поняла, что колодец не очень-то и глубок, два человеческих роста, не более. Maman осторожно спустила к нам на веревке сначала лампу, потом остальное. Николенька поднял лампу над головой, в стене ― металлическая дверь. Сверху ее не разглядеть ― мешают трубы. Николенька достал из кармана ключ, отомкнул тяжелую дверь, пахнуло сыростью. Низкий коридор уходил в темноту, Николенька с его ростом почти касался головой сводчатого потолка. Страшно. Оттого шепотом спросила: «Ты знаешь куда идти?» Молча кивнул и ступил вперед. Пошла следом, стараясь не отставать от него и, главное, не касаться мокрых стен. Они сложены из тесанного белого камня, какого много в нашей округе. Камни давно потемнели и потому казались очень старыми.
Коридор не длинный, очень скоро дошли до развилки. Николенька повернул направо, коридор слева тонет в темноте... Еще немного пути и Николенька остановился перед металлической дверью в стене. Коридор шел дальше и терялся в темноте, смотреть туда не хотелось. Дверь чугунная, толстая ― такую я видела в нашей церкви. От нее, как и от стен, веяло стариной. Открылась с трудом, цепляясь за каменный пол. Перед нами была комната, пустая, низкие потолки, вдоль стен каменные лавки. Все сложили на них и Николенька сказал: «До лучших времен. Молю Бога, чтобы они наступили».
Тем же путем и возвращались. Дорога назад оказалась короче и вот я уже в своей комнате, пишу.
Немцы наступают. Никто ничего точно не знает, но все переполнены слухами, они передаются от одного к другому, обрастают новыми подробностями и оттого становятся еще страшней. Николенька собирается уезжать. Говорит, что оставаться здесь ему невозможно. Бездеятельность томит его. Хочет пробираться на юг, там сейчас много русских офицеров. Говорит, нужно только добраться до Новороссийска, а там все просто. Дороги же все перекрыты, местное население все поголовно вооружено и воюет между собой. Maman убеждает не ездить, говорит, если суждено умереть, то лучше всем вместе.
К чаю приехал Азарин, рассказывает всяческие ужасы о погромах в имениях. Обсуждали декрет об аннулировании всех денежных вкладов и ценных бумаг. От любых сумм, хранящихся в банках, за помещиками и буржуазией оставляются только вклады до 3 000 руб. Все, что более этого ― изымается. Может быть, там сказано немного иначе, но я не поняла толком».
_______________________________________________________
21 марта 1918г.
«Сегодня явились из города национализировать имение. Новым управляющим назначен писарь из городской управы. Ни Николенька, ни Maman не вышли к нему, пришлось идти мне. Странный, нервный человечек. Не успел подойти ко мне, как стал кричать и требовать ключи. Я в ответ потребовала документ, удостоверяющий его полномочия. Такового не оказалось, и я сказала, что без специальной бумаги ключей не дам. Он опять принялся кричать и угрожать мне революционным трибуналом за саботаж, но я твердо стояла на своем и он, наконец, уехал, пообещав вернуться завтра с солдатами....
Крестьяне услыхали о национализации и тут же собрали во дворе митинг. Хотят, не медля, все поделить и растащить по домам, а что нельзя взять к себе ― распродать. А то, говорят, неизвестно, как потом все обернется. Ну, я, конечно, объяснила, что имение грабить нельзя, а они мне: «Это, барышня, не грабеж. Раз у вас все равно имущество должны отобрать, так лучше мы его между собой поделим, чем в город отдадим». Итак, усадьба «реквизирована», деньги «аннулированы», и не сегодня, так завтра будут «экспроприированы» все вещи, вплоть до личных. Что ж, все верно! Нагими пришли мы в этот мир, нагими и уйдем!»
26 марта, 4 часа ночи
«Какой длинный день! Все тянется, тянется и никак не кончится. Как бы я хотела, чтоб его вовсе не было! А вот еще лучше: закрыть бы глаза, зажмурится крепко-крепко, а потом открыть ― и все по-другому. Нет войны, нет революции, нет Макса. Разве о таком его возвращении я мечтала по ночам в одиночестве? Лучше бы он погиб на фронте. Для меня он был бы героем, я бы плакала, убивалась, но на душе не было бы этой щемящей тоски и боли. Господи, что я говорю! Это ж грех великий, желать смерти другому человеку! Нет, Бог ему судья, пускай живет, но без меня...
А вечер начинался так чудесно! Няня накрыла чай в малой гостиной. Все собрались вокруг самовара, сидим, беседуем. Дядя Миша рассуждает о событиях сегодняшней жизни и проводит параллели с Евангелием. Maman с ним, как обычно, не согласна и спорит. Интересно необыкновенно, все внимательно слушают. А луна за окном огромная, яркая. Тетя Нина вяжет, уютно трещат поленья в камине, в столовой басовито бью часы... Вдруг все замолкают и смотрят на дверь. Я оборачиваюсь и обмираю ― Макс! Живой, невредимый Макс стоит в дверях гостиной и улыбается! В серой солдатской шинели, перепоясанной портупеей, в офицерской фуражке без кокарды. Лицо стало суше, жестче, на висках седина, раньше ее не было. Вихрем срываюсь со стула, кидаюсь к нему, утыкаюсь лицом ему в грудь. Шершавое сукно шинели царапает щеки, пахнет кожей, махоркой и еще чем-то, не понять. Макс крепко прижимает меня к себе, гладит по волосам, шепчет: «Ну, что ты! Что ты! Успокойся!»
Поднимаю к нему мокрое лицо: «Откуда ты? Почему так долго не писал?»
Отвечает, не выпуская меня из рук: «Я здесь со своей частью». «Частью? Какой частью? Ведь все войска распустили?» ― я ничего не понимаю и оттого становится страшно.
«Часть особого назначения».
Смотрю на него с недоумением, по-прежнему не понимая, о чем речь.
«Я теперь в Красной Армии», ― поясняет Макс.
Я вырываюсь из его объятий и отхожу в сторону: «В красной? Но отчего? Как же так?»
«Сейчас время такое, каждому приходится делать свой выбор. Я свой сделал. Мы слишком долго жили неправедно, эксплуатировали народ, жили за его счет. Пришло время искупать вину, вернуть свой долг народу».
«Эксплуататоры ― это все мы?! ― обвожу рукой комнату. Застывшие, бледные, немые лица. ― Все мы ― я, Maman, Володенька?! Зачем же ты пришел к нам, к врагам, к эксплуататорам?»
Морщится: «Не кричи Аня. Ты не понимаешь...»
Яростно трясу головой: «Не понимаю! Не понимаю! Я провожала тебя на фронт защищать Родину, плакала, ждала писем, а ты... ты... Зачем ты вернулся?!»
«Я вернулся к семье».