Луи-Себастьен Мерсье - Картины Парижа. Том I
Как может критика относиться равнодушно к этим автоматам, которые убивают в зрителях всякую чувствительность, сводя на-нет красоту наших шедевров? Актер привыкает в конце концов к свисткам настолько, что самое единодушное шиканье кажется ему лишь мягким мимолетным ропотом. Вернувшись за кулисы, этот варвар вытирает вспотевший лоб, и все уже забыто им до следующего дня, когда он опять примется вас истязать.
Бдительный критик, который от имени публики стал бы преследовать этого жестокого врага ее удовольствий, неминуемо прогнал бы его со сцены или заставил бы его путем настойчивого труда преодолеть все недостатки, делающие его игру невыносимой.
Тот же строгий критик сумел бы пристыдить за лень актеров, отсутствующих целые полгода и осмеливающихся незаслуженно получать от театра деньги. Одновременно с этим критик справедливо хвалил бы каждого ревностного и усердного актера и в особенности такого, который охотно посвящает себя исполнению театральных новинок. Тому же, который от них отказывается, он дал бы понять, что тот делает это или по неспособности охватить тот или иной характер, пока не сыграет этой роли раз тридцать, или из-за непростительного равнодушия к своему искусству. Таков был, между прочим, и актер Лекен{431}: посвятив себя исключительно исполнению произведений г-на де-Вольтера, он дал тайный обет губить всякую вещь, прибывшую не из Ферне{432}.
Я видал, как он бесстыдно притворялся больным после того, как сыграл не более семи-восьми раз за зиму. Он покидал столичный театр, садился в почтовую карету и отправлялся в провинцию, чтобы проверить, не будет ли там чувствовать себя лучше, играя по два раза в день, невзирая ни на какую жару! А если он милостиво соглашался снова выступить в Париже, то только для того, чтобы не забыть те восемь-десять почти одинаковых ролей, с которыми он затем повсюду разъезжал, едва только наступало тепло. Платили ему в Париже, в то время как он играл в Брюсселе!
Вместе с тремя костюмами и тюрбаном этот актер увозил с собою всю французскую трагедию. Ему больше ничего не требовалось, чтобы одеть свою Мельпомену{433}. Он знал ее только в одном образе и в одной позе, — отсюда его до крайности ограниченная игра: его ничто не интересовало, кроме нескольких костюмов, лежавших в его сундуке.
Этот не в меру прославленный актер никогда не играл мало-мальски хорошо в новой пьесе, потому что непосредственный порыв души ему всегда был чужд. Ему нужен был продолжительный и упорный труд, для того чтобы произвести сильное впечатление. Вот почему его игра — плод рассуждений — могла охватить только очень небольшой круг ролей, в оттенках которых всегда было много общего. О великий Гаррик!{434} Твои возможности, неизмеримо более широкие, зиждились на иной основе!
196. Ложи
Это новейший плод распущенных нравов, непристойный обычай, приносящий как спектакль, так и публику в жертву двум-трем сотням высокомерных женщин, которые от нечего делать закрывают доступ в театр всем честным гражданам, ищущим в театре полезного отдыха и не имеющим возможности позволить себе столь дорогое удобство.
Благодаря этим ложам актеры, разбогатев в самом начале сезона, уже не стремятся разучивать новые роли. Их презрительная лень, небрежность и нерадение унижают искусство и содействуют его упадку. Актер, не показывающийся публике в течение целых шести месяцев в году, все же получает свои семнадцать или восемнадцать тысяч франков. Эту сумму выплачивает ему парижская публика, имеющая поэтому право требовать его присутствия на сцене.
Было предложено крайне простое средство для пресечения этого зла: платить актерам за каждое представление отдельно. Это заставило бы их развернуть свои таланты; нужда создала бы соревнование; а ее голос является безусловно самым красноречивым и убедительным для парижских актеров.
Есть еще другая причина, заставляющая восставать против этих лож, а именно та, что, вопреки всякому праву и смыслу, актеры считают, что они не обязаны делиться получаемым ими доходом с авторами новых пьес, а потому, придя к такому решению, они разделили партер на ложи, не дав никому сказать ни слова.
Но если широкая публика жалуется на то, что актеры так распоряжаются залой, то какая-нибудь парижская щеголиха восклицает: «Как?! Хотят заставить меня смотреть всю комедию с начала до конца, тогда как я достаточно богата, чтобы просмотреть только одну сцену! Но ведь это произвол! Во Франции, очевидно, совсем не стало порядка?! Раз я не могу пригласить актеров к себе, я желаю по крайней мере пользоваться правом являться в театр в семь часов в том дезабилье, в каком я бываю, когда встаю утром с постели. Я хочу иметь при себе свою собачку, свою свечу и ночной горшок; я хочу иметь там свое кресло, свою кушетку; хочу, чтобы меня посещали там мои поклонники; чтобы я имела возможность уехать оттуда прежде, чем меня одолеет скука… Лишать меня всех этих удобств — значит посягать на свободу, даруемую хорошим вкусом и богатством»[22].
Итак, парижанка непременно должна иметь у себя в ложе свою собачку, свою подушку, а главное — маленького фата с лорнетом, который докладывал бы ей обо всех входящих и выходящих из залы и называл бы имена актеров. В веер, который держит в руках эта дама, вделано маленькое стеклышко, сквозь которое она может всех видеть, не будучи видима никем.
Актриса в ложе своего покровителя. С гравюры Пата́ по рисунку Моро младшего (Гос. музей изобразит. искусств).
Публика, не получив билетов, толпится у дверей залы, держа деньги в руках, и все это из-за лож, абонированных на целый год и пребывающих часто пустыми, к великому огорчению любителей, которые бегут искать утешения на бульварах, потеряв всякую надежду побывать в национальном театре!
В интересах искусства, публики, авторов и самих актеров необходимо было бы организовать вторую труппу. Весь Париж этого желает, требует, чувствует в этом неотложную необходимость. Но что может сделать голос публики! Камер-юнкеры двора сказали искусству: Не двигайся с места; публике: Вы получите то, что вам дадут; авторам: Мы сделаем из вас то, что сочтем нужным сделать. И искусство, и публика, и авторы очутились под игом придворных!
Каким образом и зачем эти вельможи присвоили себе столь странные права? Как могут они притязать на вмешательство в создания человеческого гения? Как могут они противиться развитию искусства, затрагивающего и достоинство и счастье нации? Что общего может быть между их службой и театральными пьесами? По какому праву они подчиняют того или иного автора своему суду? Этого никто не знает; этого не знают и они сами. Влюбленные в свой странный деспотизм, они проявляют его, не считаясь с законом, а так как все мелкое перестает быть таковым, едва только в дело вмешивается страсть, то возможность распоряжаться принцами и принцессами закулисного мира и всем, что имеет отношение к театральным подмосткам, приобретает в их глазах не меньшую важность, чем вопрос о потере их основной должности.
Права авторов, этих отцов театра, кормильцев актеров, были вплоть до настоящего времени до такой степени неясны и изменчивы, были так подчинены людскому капризу и алчности, что, можно сказать, их и вовсе не существовало.
Три года тому назад писатели объединились с целью заявить о своих правах и добиться, чтобы с ними считались. Их оратором является г-н Карон де-Бомарше, сразивший в своих занятных мемуарах{435} одним ударом шпаги и докладчика Гесмана и парламент, причем нанесенная рана оказалась смертельной для этого беззаконного сборища{436}. Вскоре мы увидим, что может сделать союз нескольких писателей, обладающих умом и, вероятно, достаточной твердостью и смелостью, чтобы суметь защитить себя. Это любопытное явление поможет разрешить моральную задачу, которую многие наблюдатели уже не раз себе ставили[23].
197. Учителя фехтования
Искусство мастерски лишить жизни противника! Итак, оно возведено теперь в мастерство, в цех, да что говорю я! — в академию. Искусство наносить удар рапирою освящено привилегией монарха, и Доннадье теперь такой же академик, как и Д’Аламбер. Людовик XIV, подписывая указ, карающий смертной казнью дуэлистов{437}, в том же году подписал указ о выдаче дипломов учителям фехтования. Таким он был мудрым законодателем! По этому одному можно сразу узнать автора предусмотрительной отмены Нантского эдикта{438}.
Обучать тонким, неожиданным ударам рапирою и требовать, чтобы искусный фехтовальщик не поддавался искушению вызвать на поединок человека, недостаточно опытного в искусстве фехтования, — значит плохо знать дух бретёрства, которым люди заражаются в фехтовальных залах.