Светлана Павлова - Гонка за счастьем
— А ты попробуй посмотреть на них не в идеологическом аспекте, как на политическую силу, а как на живых людей, в аспекте человеческом. Тогда ты увидишь, что благородное приобщение к высокому свободомыслию шло у них все тем же обычным мужским эгоистическим путем — за счет семьи… причем, тайно, не ставя близких в известность о своих играх и не спрашивая на то ничьего согласия.
— Но они же были связаны словом, общей тайной…
— Хотели красивых жестов — пожалуйста, но для этого лучше было оставаться одинокими, а не обзаводиться семьей, да еще и детьми.
— И все-таки это был благородный акт протеста, вызов произволу…
— Если не будешь зацикливаться на чистой театральщине и талдычить одни и те же клише, то сможешь отметить, что за этой красивостью стоит еще одна проблема — жены тут же, в обязательном порядке, должны, ну просто обязаны отправиться на каторгу вслед за героями…
— Что значит — должны? Почему — обязаны?
— Иначе в то время было и нельзя, от них все ждали этой жертвы — в газетах крики о традициях и высокой нравственности русских женщин вообще, а в частности, при встречах, будущим героиням задаются прямые вопросы о возможности следования за мужем или вопросы с подтекстами. Собираются пожертвования для отъезжающих, расписываются невероятные трудности сибирской каторги, из уст в уста передаются конкретные истории мужественного поведения членов семей, приводятся героические цитаты решившихся на поездку — мысль о необходимости жертвенности просто витала в воздухе. Большинство женщин не выдержало такого натиска и, конечно, принесло себя в жертву. Вот плата за бессмысленную радость мужчин, тот самый благородный акт — прогарцевать несколько минут на площади.
— Как хочешь, но это был высокий жертвенный порыв.
— Вот-вот, а из-за его картинности никому даже в голову не пришло подумать об одном маленьком пустячке — довообразить себе жизнь оставшихся в Петербурге семейств.
— А ты считаешь, что нужно было бросить сосланных? Да жены счастливы от того, что помогли своим мужьям, поддержав их своей решимостью разделить с ними участь!
— Догадайся эти несчастные женщины заблаговременно, чем занимаются претенденты на их руку, подумали бы десять раз, прежде чем эту руку им отдавать! Некоторые из них практически не знали своих будущих мужей до свадьбы. Та же Мария Волконская и после свадьбы виделась с мужем не слишком часто — провела с ним всего три месяца из года между свадьбой и арестом. В воспоминаниях ее отца есть строки о том, что муж бывал ей часто «несносен» — это за три-то месяца! Где уж тут говорить о счастье!
— Все равно, это — высокие образцы жертвенной женской любви, верности долгу.
— Да, слова красивые, а ведь за ними стоят сломленные жизни… причем, не только наших героинь поневоле, но и тех, кто к этому и не думал иметь какого-либо отношения…
— Зато кто знает имена каких-то там сытых барынек, которые всю жизнь благополучно провальсировали на балах? А эти — известны всем.
— Тут ты права, эти несчастные нам известны поименно, они воспеты, романтизированы, потому что пожертвовали собой во имя мужчин. Именно русская литература, вместе с религиозными нормами, на которых во все времена воспитывалось сознание русской женщины, и диктует эти жертвенные поведенческие нормы — мужчине изначально дано право на поступок, а женщине оставлена обязанность следовать за ним, жить ради него. Мужчина прав всегда, по сути своей он — ведущий. Женское же назначение и конечная ценность — семья и он, ее эпицентр, ее глава, конечно же, глава — мужского рода, причем, не только в доме, но и в обществе в целом.
— Но у Толстого Нехлюдов следует на каторгу за Катюшей Масловой…
— А каким образом тот же Толстой разделывается с другой своей героиней, идущей наперекор общественному мнению? Укладывает ее на рельсы… баба с возу — всем легче. Почему? Да все потому же — женщина социально не равна мужчине, а потому и не смей рыпаться. Любой нестандартный женский поступок — нестандартный с точки зрения мужской логики — осуждается всем обществом, включая самих женщин. И именно поэтому считается нормой, когда женщины безропотно тянут горькую ношу на своих плечах — мужей-пьяниц, гуляк, драчунов, дураков, плохих отцов, не умеющих заработать нытиков, нелюбящих и нелюбимых… А говорю я это тебе для того, чтобы ты училась сама понимать суть вещей, читала между строк, а не бессмысленно повторяла расхожие истины, вбиваемые школьными учебниками. Учись думать.
Тогда я тоже внутренне протестовала против таких откровений, открыто отстаивая свои убеждения, и мой дух бунтарства созревал как раз в подобных баталиях с матерью. Критического же отношения, которое возникает в основном, когда начинаются собственные разногласия с внешним миром, во мне и вовсе не было — гармония моего собственного мира была еще идеализированной, а я — излишне восторженной, доверчивой. Активная пионерка, комсомолка и просто хорошо обучаемая модель, я вполне удовлетворялась хрестоматийными толкованиями, а суждения матери шли вразрез с моими тогдашними понятиями, не вызывая у меня симпатии. Мне проще было отнести их к феминистским комплексам, чем задуматься над ними и увидеть в них рациональное зерно.
Мать же, всю сознательную жизнь шедшая напролом, преломляла все через свой собственный опыт и, конечно же, знала, о чем говорила — критического отношения к жизни в ней было хоть отбавляй. Да и профессия обязывала.
Позже я не раз убеждалась, что в ее рассуждениях что-то есть… Я и сама неоднократно слышала объяснения знакомых страстотерпиц — «А куда тут денешься — дети»… И еще — «Конечно, не подарок, и пьет, и рукоприкладствует… но все ж не принято одной, как-то неудобно перед другими»… А то и вовсе надуманное — «Одиночество-то ведь и того хуже — не с кем будет чаю попить, поговорить». Вот и держатся вполне достойные тетки за разнокалиберные жалкие ничтожества, прикрываясь и таким, как последнее, жалким объяснением, хотя всем известно — никакого чаю вместе давно не пьют, ведь их герои, кроме зелья, вообще ничего не пьют, да и не разговаривают вовсе — не о чем.
Поразмышляв и повспоминав, решила внять совету матери — может, она и сейчас не так уж неправа… Я и впрямь чувствую себя не лучшим образом: в мозгах — застой, да и выгляжу тоже — так себе… Зеркало тут же подтвердило — с таким жалким выражением не то что в лидеры, а, как говорит Женька, «такую тоску — положить на грудь и плакать».
Не знаю, что стало отправной точкой и больше подействовало на меня — наш ли разговор с матерью или, как его следствие, более пристальное изучение изрядно поднадоевшей собственной физиономии, но мне вдруг резко захотелось сменить — о, это родное русское слово! — имидж. В наши дни никто больше не использует понятие «образ», оно пугает своей литературно-психологической неопределенностью, многозначностью, тяжелым оно нынче стало, каким-то неблизким, почти виртуальным…
С ассоциативно-нагруженным словом «облик» тоже не все просто, так и слышится — моральный облик — ну, и т. д. по небезызвестному клише из небезызвестных текстов. А имидж — он и есть имидж, всем все сразу понятно, и его поменять — раз плюнуть. Его-то и будем менять, тем более что с образом это не пройдет — одним плевком тут не отделаешься. Заняться этим действом стоит в хорошем профессиональном салоне. Советуюсь с Ириной, она всегда знает лучшие места в Москве.
На следующий день, часа четыре просидев в супернавороченном салоне на Тверской, выхожу, преображенная до неузнаваемости — из платиновой блондинки в брюнетку — наконец-то осуществилась давняя мечта идиотки! От бывшего романтически-субтильного вида не остается и следа — короткая стрижка ставит на нем точку.
Удивительно, но изменившаяся внешность начинает немедленно влиять — сначала на походку: глядя на свое отражение в витринах, вижу, что к машине идет деловая, энергичная, достаточно раскованная и независимая женщина. Да, я увидела себя такой, а увидев, именно такой тут же и начинаю себя чувствовать.
Здесь же, у салона, слышу пошловатый и затасканный, но такой нужный мне сейчас комплимент: «Девушка, вам очень идут ваши ноги. Киньте телефончик».
Что ж, теперь, входя в новое «я», заведем себе правило — выглядеть так, чтобы себе самой нравиться, и еще — побольше организованности… тогда можно будет если не горы свернуть, то, на худой конец, хотя бы жить по плану, который я теперь начну составлять на каждый день, для полного вживания в свою теперешнюю индивидуальность…
Видимо, я и впрямь из тех, кто любит ушами — мне не терпится домой, мечтаю произвести фурор на домашних. И мне это вполне удается — отец, взглянув на меня, выразительно произносит:
— Падаю ниц, — и тут же, театрально громыхнувшись на колени, без перехода разражается: