Луи-Себастьен Мерсье - Картины Парижа. Том I
Довольно часто говорят, что оценивать искусства одними только чувствами — бесплодное и ненужное занятие.
Светские люди создали новый разговорный язык; можно согласиться с тем, что он не лишен изящества, но нельзя не отметить, что он совершенно невыразителен и бесцветен.
Секта пуристов, царствовавшая в течение двух или трех лет, сейчас близится к закату. Все эти чистильщики слов считали себя исключительными личностями только потому, что довольно хорошо знали грамматику.
Благодаря кормилицам, нянькам, воспитателям, коллежам и монастырям некоторые женщины почти не замечают, что они матери.
Прощание с кормилицей. С гравюры де-Лоне младшего по рисунку Обри (Гос. музей изобразит. искусств).
По-прежнему бранят финансистов, и сам я больше, чем кто-либо другой. Кто-то сказал по этому поводу, что они делали всегда столько зла, что те из них, которые живут в наши дни и приносят вреда несколько меньше, расплачиваются за своих предшественников.
Представители буржуазии пока еще не держат поваров, но это придет со временем.
Какое множество людей, нашептывающих на ухо обманчивые речи, и какое великое множество ежедневно обманываемых ушей!
Великие мира сего имеют обыкновение оглядывать с ног до головы тех, кто к ним обращается; это называется смерить взглядом. Но те, кого это возмущает, могут в свою очередь смерить их так же!
Хорошо устроенная прическа — большая забота для каждого щеголя, желающего любоваться своим лбом всякий раз, как обратится к зеркалу, и парикмахер, умеющий угодить его вкусу, считается крайне ценным человеком.
Ведь сто тысяч человек ровно ничего не делают, считают любой труд низким занятием и с презрением предоставляют его простому народу.
Молодой человек, любящий пышность, возлежит под зеркальным балдахином, чтобы иметь возможность, едва только раскроет глаза, любоваться своим женоподобным лицом.
Его лакей не носит ливреи. На его обязанности лежит только обслуживать своего господина, следить за его гардеробом и служить ему за столом.
В Париже у людей гораздо меньше хлопот, чем где бы то ни было.
На пышных банкетах вельмож и богачей нередко можно видеть женщин, не желающих ничего пить, кроме воды, и не притрагивающихся ни к одному из двадцати тонких блюд; они зевают и жалуются на желудок; многие мужчины подражают им, делая вид, что тоже не пьют вина, и думают, что это служит доказательством хорошего тона.
В одном только Париже шестидесятилетние женщины наряжаются, как двадцатилетние, и показываются всюду в украшенных лентами чепцах, нарумяненные и в мушках.
Никто теперь не читает для того, чтобы чему-нибудь научиться: читают только, чтобы критиковать.
Начинают снова поговаривать о своих родовых поместьях; что же касается породистых лошадей, то само это выражение считается уже устаревшим.
Тщетны все трактаты морали: грубое или тонкое сукно, узкий или широкий галун; собственный экипаж или извощичий; дюжина лакеев или всего только один единственный слуга; прелестница с пятнадцатифранковым кольцом на пальце или с бриллиантовым в пятьсот луидоров — вот что составляет всю разницу при оценке достоинств того или иного человека. Это очень глупо; но жалкие смертные судят именно так!
178. Пройдемтесь по городу
Бросим теперь взгляд на учреждения наших предков. Я ознакомлюсь по ним с историей предшествовавших веков; и каждая церковь, каждый памятник, каждый перекресток явят мне любопытные исторические черты. Все, что совершил фанатизм, воскреснет в моих воспоминаниях, так как нелепости прошлого не преминули оставить о себе памятники, способные их обессмертить, точно они боялись исчезнуть из мира, не обеспечив себя постыдной славой. Но заметить их можно лишь с помощью некоторой учености.
В древности сохранялся вплоть до времен Димитрия Фалерийского{328} — другими словами, на протяжении девяти веков — тот корабль, на котором плыл Тезей{329}, освободивший афинян от дани царю Миносу. По мере того как корабль ветшал, афиняне заменяли его сгнившие части кусками нового дерева, так что впоследствии возник спор: тот ли это самый корабль? И вот Париж немного его напоминает: на нем столько заплаток, что от прежнего не осталось ничего.
Думаю, что если я когда-нибудь получу дворянство и доведу свое генеалогическое дерево до времен Маркомира и Фарамона{330}, то ни мало этим не возгоржусь, как возгордились бы на моем месте иные, потому что это только докажет, что я веду свой род от одного из древних сикамбров{331}, другими словами — от варвара и полудикаря.
Я вспоминаю, что святой Реми{332}, готовясь облить святой водой голову Хлодвига в присутствии его войска, сказал ему: Склони голову, гордый сикамбр.
И если бы небеса внезапно открыли нашим взорам действительную родословную всех живущих на земле, какое бы получилось неожиданное и любопытное зрелище! Не оказалось бы ни одного короля, у которого не нашлось бы среди предков раба, и ни одного раба, который не имел бы среди своих родичей короля.
Настоящим дворянином не явится ли тот буржуа, который хвастал, что может доказать соответствующими грамотами, что за ним числится более шестисот лет разночинства, переходящего из рода в род?
Кто мог бы сказать Константину Великому{333}, что самые грубые люди сядут в один прекрасный день на его трон и гордо объявят себя владыками его царства? Могущественные монархии были основаны варварами, и потомок калмыка, одетого сейчас в звериные шкуры, возможно когда-нибудь возложит на свою голову великолепную корону Франции. Что только ни делает время и какие только удивительные перемены ни приносит оно земле!
Наше происхождение во всяком случае более благородно, чем происхождение римлян. Основателем нашего государства не был пастух Ромул{334}, который, стремясь заселить свой маленький городок, обратился ко всем ворам, грабителям и разбойникам Италии и Тосканы, зазывая их к себе и обещая им постыдное покровительство.
Таким образом, гуляя по городу, я путешествую по древнему миру, перебирая в памяти любопытнейшие эпохи. Мне нравится мысль о том, что я происхожу от франков, носивших длинные волосы, а не от покоренного народа, которому волосы коротко стригли. Моя любовь к свободе доказывает мне, что я принадлежу к расе победоносного длинноволосого народа, и всякий раз, когда я вижу развевающиеся волосы наших президентов, советников и молодых адвокатов, — я говорю себе: Вот они — франки!
Я люблю представлять себе наш великолепный город только еще поднимающимся из топких болот — в конце второй династии{335}, когда он был заключен между двумя рукавами реки. Встречая на дороге быков, я всегда говорю себе: Вот кони, которыми была запряжена некогда повозка короля Дагобера{336}:
Волы в Париже тихо, вчетвером
Провозят фаэтон с беспечным королем.
Как далека была эта повозка от экипажа, в котором проезжал по улицам Реймса{337} Людовик XVI в день своего коронования! Но добрый Дагобер, вероятно, и не представлял себе возможности большей роскоши.
В той части города, где были прежде улицы Пот-о-Диабль и Тир-Буден, я вижу теперь ряд прекраснейших улиц, окружающих Люксембург, Пале-Рояль и Тюильри. Жалкие деревушки бывали колыбелью великих империй, а рыбацкие лодки давали начало могущественному морскому флоту!
По мере того как я приближаюсь к кладбищу Невинных, вид которого печалит мой взор, впереди начинает вырисовываться восьмиугольная башня, где стояли часовые, следившие за норманнами, которые беспокоили город частыми и неожиданными набегами. На красивой улице Сент-Антуан выращивали капусту, морковь, репу. Здесь происходил и тот турнир, на котором был ранен Генрих II{338}, а позднее тут дрались гнусные любимчики Генриха III{339}.
Университетский квартал говорит мне о любви Филиппа-Августа{340} к науке и о том, что им был основан целый ряд школ. Ученики этих школ заселили город, и именно благодаря этой населенности парламент при Филиппе Красивом{341} сделался здесь постоянным учреждением. Отсюда следует, что образование всегда было полезно… Сейчас я слегка поскользнулся на плите мостовой; это напомнило мне о том, что мостить улицы в Париже начали только в 1184 году и что этим мы обязаны одному финансисту, который представил проект, а затем пожертвовал большие деньги на его осуществление.
Проходя по площади Победы, я говорю себе: прежде здесь среди бела дня грабили прохожих, грабили на том самом месте, где теперь виднеется статуя короля, желавшего прослыть завоевателем{342}. Этот квартал назывался кварталом Вид-Гуссе{343}. Небольшой отрезок улицы, ведущей к площади, где красуется бронзовое изваяние монарха, до сих пор сохранил это имя. На этой площади, так долго возмущавшей Европу, я не могу не вспомнить придворного[19], который, по свидетельству аббата Шуази{344}, намеревался купить подвал под церковью Пти-Пер и прорыть оттуда подземный ход к середине площади, чтобы быть погребенным и благоговейно гнить под статуей Людовика XIV, своего господина, бессмертного мужа.