Стефан Цвейг - Двадцать четыре часа из жизни женщины (сборник)
Длинная фигура посетителя съежилась от этого злого смеха, спина согнулась, лицо отворачивалось, словно хотело спрятаться, и рука, которая взялась за бутылку, так сильно дрожала, что вино пролилось на стол. Он силился поднять на женщину глаза, но не мог оторвать их от пола, и они бесцельно блуждали по кафельным плиткам. Теперь только, при свете лампы, я разглядел это истощенное, бледное, помятое лицо, влажные, жидкие волосы на костистом черепе, дряблые и точно надломленные запястья – убожество, лишенное силы, но все же нечуждое какой-то злости. Искривлено, сдвинуто было в нем все и придавлено, и взгляд, который он вдруг метнул и тотчас же опять отвел в испуге, вспыхнул злым огоньком.
– Не обращайте на него внимания, – сказала мне женщина по-французски и взяла меня за локоть, точно хотела силой повернуть к себе. – У меня с ним старые счеты, не со вчерашнего дня. – И опять крикнула ему, оскалив зубы, точно для укуса: – Подслушивай, подслушивай, старая ехидна! Хочешь знать, что я говорю? Говорю, что скорее в море кинусь, чем к тебе пойду.
Снова рассмеялись хозяйка и другая девушка, тупо осклабившись; очевидно, это была для них обычная забава, повседневное развлечение. Но мне стало жутко, когда я увидел, как Франсуаза подсела к нему и с напускной нежностью начала приставать с любезностями, от которых он содрогался в ужасе, не решаясь их отвергнуть; страх охватывал меня каждый раз, как его блуждающий взгляд униженно и подобострастно останавливался на мне. И ужас вселяла в меня женщина, сидевшая рядом со мной, очнувшаяся вдруг от спячки и искрившаяся такой злобой, что у нее дрожали руки. Я бросил деньги на стол и хотел уйти, но она их не взяла.
– Если он мешает тебе, я его выгоню вон, собаку. Он должен слушаться. Выпей-ка еще стакан со мною. Иди сюда.
Она прижалась ко мне в неожиданном страстном порыве, разумеется, наигранном, только чтобы помучить того. Она все косилась в его сторону, и мне противно было видеть, как он вздрагивал, точно от прикосновения раскаленного железа. Не обращая на нее внимания, я следил только за ним и с трепетом видел, как в нем росло что-то вроде ярости, гнева, желания и зависти и как он сразу весь съеживался, чуть только она поворачивала к нему голову Она все крепче прижималась ко мне, я чувствовал, как она дрожит, наслаждаясь жестокой игрой, и меня жуть брала от ее накрашенного, пахнувшего дешевой пудрой лица, от запаха ее дряблого тела. Чтобы отодвинуться от нее, я достал сигару, и не успел я поискать глазами спички, как она уже властно крикнула ему:
– Дай закурить!
Я испугался еще больше, чем он, столь гнусного требования от него услуг и порывисто схватился за карман в поисках спичек; но, подхлестнутый ее словами, как бичом, он уже подошел ко мне своею неверной, шаткой поступью и быстро, словно боясь обжечься, если дотронется до стола, положил на него свою зажигалку. На мгновение наши взгляды скрестились: бесконечный стыд прочел я в его глазах и яростное ожесточение. И этот порабощенный взгляд поразил во мне мужчину, брата. Я почувствовал, до какого унижения довела его женщина, и устыдился вместе с ним.
– Очень вам благодарен, – сказал я по-немецки (она встрепенулась), – напрасно побеспокоились. – И я подал ему руку. Долгое колебание, потом я ощутил влажные, костлявые пальцы и вдруг – судорожное, признательное пожатие. На секунду его глаза блеснули, встретив мой взгляд, потом опять скрылись под опущенными веками. Назло женщине я хотел попросить его присесть к нам, и, должно быть рука моя уже поднялась для приглашающего жеста, потому что она торопливо прикрикнула на него:
– Ступай в свой угол и не мешай нам!
Тут меня вдруг охватило отвращение к ее хриплому, язвительному голосу, к этому мерзкому мучительству На что мне этот закопченный вертеп, эта противная проститутка, этот слабоумный мужчина, этот чад от пива, дыма и дешевых духов? Меня потянуло на воздух. Я сунул ей деньги, встал и энергично высвободился из ее объятий, когда она попыталась удержать меня. Мне претило участвовать в этом унижении человека, и мой решительный отпор ясно показал ей, как мало прельщают меня ее ласки. Тогда в ней вспыхнула злоба, она открыла было рот, но все же не решилась разразиться бранью и вдруг, в порыве непритворной ненависти, повернулась к нему. Он же, чуя недоброе, торопливо и словно подстегиваемый ее угрожающим видом, выхватил из кармана дрожащими пальцами кошелек.
Он явно боялся остаться теперь с ней наедине и впопыхах не мог распутать узел кошелька, – это был вязаный кошелек, вышитый бисером, какие носят крестьяне и мелкий люд. Легко было заметить, что он не привык быстро тратить деньги, не в пример матросам, которые достают их пригоршнями из кармана и швыряют на стол; он, видимо, знал счет деньгам и, прежде чем расстаться с монетой, любил подержать ее в руке.
– Как он дрожит за свои милые денежки! Не идет дело? Погоди-ка! – глумилась она и приблизилась на шаг. Он отшатнулся, а она при виде его испуга сказала, пожав плечами и с неописуемым омерзением во взгляде: – Я у тебя ничего не возьму, плевать мне на твои деньги. Знаю, все они у тебя на счету, твои славные деньжата, ни одного гроша лишнего не выпустишь. Но только, – она неожиданно похлопала его по груди, – как бы кто не украл у тебя бумажки, зашитые тут.
И вправду, как сердечный больной внезапно судорожно хватается за сердце, так он прижал бледную и дрожащую руку к груди, невольно ощупывая пальцами потайное местечко, и, успокоившись, опустил ее.
– Скряга, – выплюнула она. Но тут лицо мученика побагровело, он с размаху бросил кошелек Франсуазе, – та сначала вскрикнула от испуга, а затем расхохоталась, – и ринулся мимо нее к двери, точно спасаясь от пожара.
Женщина мгновение стояла выпрямившись, вся пылая злой яростью. Потом опять вяло опустились веки, устало ссутулились плечи. Старой, утомленной сделалась она в одну минуту. Какая-то растерянность мелькнула в ее взгляде, остановившемся на мне. Как пьяная, со смутным чувством стыда очнувшаяся от дурмана, стояла она передо мною.
– На улице он будет хныкать, оплакивая свои деньги, еще побежит, чего доброго, в полицию, скажет, что мы его обобрали. А завтра опять явится. Но я ему все-таки не достанусь. Всем, только не ему.
Она подошла к стойке, бросила на нее несколько монет и залпом выпила рюмку водки. Злой огонь опять загорелся в ее глазах, но тускло, точно сквозь слезы ярости и стыда. Отвращение к ней пересилило во мне жалость.
– До свиданья, – сказал я.
Ответила только хозяйка. Женщина не оглянулась и лишь засмеялась хрипло и насмешливо.
Улица, когда я вышел, была сплошной ночью и небом, сплошной душной мглой в затуманенном, бесконечно далеком лунном свете. Жадно вдохнул я теплый, но все же бодрящий воздух; страх и омерзение растворились в великом изумлении перед тем, как многообразны судьбы людские, и снова я ощутил – это чувство способно радовать меня до слез, – что за каждым окном неминуемо притаилась чья-нибудь судьба, каждая дверь вводит в какую-нибудь драму; жизнь вездесуща и многогранна, и даже грязнейший уголок ее так и кишит, словно блестящими навозными жуками, готовыми образами.
Забылось все гнусное в виденном мною, нервное напряжение перешло в сладостную истому, и меня уже тянуло преобразить пережитое в приятных сновидениях. Я невольно огляделся по сторонам, стараясь найти дорогу домой в этом запутанном клубке переулков. Но тут – по-видимому, бесшумно подкравшись ко мне, – какая-то тень выросла передо мною.
– Простите, – я сразу узнал этот смиренный голос, – но вы, кажется, заблудились. Не разрешите ли… Не разрешите ли показать вам дорогу? Вы где изволите жить?..
Я назвал свою гостиницу.
– Я провожу вас… если позволите, – тотчас же прибавил он униженным тоном.
Мне опять стало жутко. Эти крадущиеся, призрачные шаги, почти неслышные и все же неотступные, во мраке портового квартала, вытеснили мало-помалу воспоминание о пережитом, заменив его каким-то безотчетным смятением. Я чувствовал смиренное выражение его глаз, не видя их, замечал подергивание губ; я знал, что он хочет со мной говорить, но не поощрял и не останавливал его, подчиняясь овладевшему мной дурману, в котором любопытство сочеталось с физической скованностью. Он несколько раз кашлянул, я угадывал его подавляемые попытки заговорить, но какая-то жестокость, таинственным образом передавшаяся мне от той женщины, тешилась происходившей в нем борьбой между стыдом и душевным порывом; я не приходил ему на помощь, предоставляя молчанию черной тучей тяготеть над нами. И вразброд звучали наши шаги, его – скользящие, старческие, мои – нарочито гулкие и энергичные, в стремлении уйти от этого грязного мира. Все сильнее чувствовал я напряжение, возникшее между нами: истошным немым криком было это молчание до отказа натянутой струны; но вот наконец он нарушил его – с какою отчаянной робостью! – и заговорил: