Слава Бродский - Страницы Миллбурнского клуба, 4
«— Золотые руки у парнишки, что живет и квартире номер пять, товарищ полковник, — докладывал, листая дело N 2541/128, загорелый лейтенант, — к мастеру приходят понаслышке сделать ключ, кофейник запаять.
— Золотые руки все в мозолях? — спросил полковник, закуривая.
— Так точно. В ссадинах и пятнах от чернил. Глобус он вчера подклеил в школе, радио соседке починил...
— Ходики собрать и смазать маслом маленького мастера зовут. Если, товарищ полковник, электричество погасло, золотые руки тут как тут. Пробку сменит он и загорится в комнатах живой веселый свет. Мать руками этими гордится, товарищ полковник, хоть всего парнишке десять лет…
Полковник усмехнулся:
— Как же ей, гниде бухаринской, не гордиться. Такого последыша себе выкормила…
Через четыре дня переплавленные руки парнишки из квартиры N5 пошли на покупку поворотного устройства, изготовленного на филиале фордовского завода в Голландии и предназначенного для регулировки часовых положений ленинской головы у восьмидесятиметровой скульптуры Дворца Советов» («Самородок»).
* * *
«Либерзон разрезал яйцо вдоль, положил половинку перед Груздевым:
— Здесь прошла дорога наступленья. И пусть, Виктор Лукич, нам было очень тяжело. Счастлив я, что наше поколенье вовремя, как надо, подросло.
— Конечно, Михаил Абрамыч, конечно. Я, понимаете, объездил, кажется, полсвета. Бомбами изрытый шар земной. Но как будто новая планета Родина сегодня предо мной.
Либерзон сунул свою половинку в рот:
— Вот… ммм… Россия в серебре туманов, вопреки всем недругам жива.
— Домны, словно сестры великанов.
— Эстакад стальные кружева…
— Смотрите… вновь стога. И сёла за стогами. И в снегу мохнатом провода.
— Тихо спят, спеленуты снегами, новорожденные города…
В ночь, когда появился на свет Комсомольск-на-Амуре, роды принимала Двадцать Шестая Краснознаменная мотострелковая дивизия Забайкальского военного округа.
Роды были сложными. Комсомольск-на-Амуре шел ногами вперед, пришлось при помощи полевой артиллерии сделать кесарево сечение. Пупок обмотался было вокруг шеи новорожденного, но саперный батальон вовремя ликвидировал это отклонение. Младенца обмыли из 416 брандспойтов и умело спеленали снегами. Отслоившуюся плаценту сохранить не удалось, — ввиду своей питательности она была растащена жителями местного района» («В дороге»).
* * *
«— ... а кто это… дежурный офицер? ... это говорит с вами библиотекарь деревни Малая Костынь Николай Иваныч Кондаков. Да Вы извините меня, пожалста, но дело очень, прямо сказать, очень важное и такое, я бы сказал — непонятное. — Он согнулся, быстро зашептал в трубку: — Товарищ дежурный офицер, дело в том, что у нас в данный момент снова замерло все до рассвета — дверь не скрипнет, понимаете, не вспыхнет огонь. Да. Погасили. Только слышно на улице где-то одинокая бродит гармонь. Нет. Я не видел, но слышу хорошо. Да. Так вот, она то пойдет на поля за ворота, то обратно вернется опять, словно ищет в потемках кого-то, понимаете?! И не может никак отыскать. Да в том-то и дело, что не знаю и не видел, но слышу… Во! Во! и сейчас где-то пиликает! Я? Из библиотеки. Не за что! Ага! Вам спасибо! Ага! До свидания. Ага…
Через час по ночной деревенской улице медленной цепью шли семеро в штатском...
Слева в темноте тоскливо перекликнулись две тягучие ноты, задребезжали басы и из-за корявой ракиты выплыла одинокая гармонь...
Гармонь доплыла до середины улицы, колыхнулась и, блеснув перламутровыми кнопками, растянулась многообещающим аккордом. В поднятых руках полыхнули быстрые огни, эхо запрыгало по спящим избам. Гармонь рванулась вверх — к черному небу с толстым месяцем, но снова грохнули выстрелы, — она жалобно всхлипнула и, кувыркаясь, полетела вниз, повисла на косом заборе» («Одинокая гармонь»).
В этих и подобных зарисовках В.С. показывает тончайшее понимание природы языка и его неразрывной связи с властью того, кто его интерпретирует; это далеко не только буквализация метафор как таковая. Когда полковник усмехнулся, он уже прокрутил в голове всю историю и потенциальную выгоду от «переплавки», сделал переход к способу воплощения в жизнь задуманного (проще всего – политическое обвинение матери, «бухаринской гниды») – и вот уже толковый пацан становится зловещим «последышем». То есть тут не только выворачивание наизнанку содержания типичного советского слащавого стиха З. Вознесенской (такого рода игры – дело наиболее простое), но и демонстрация колоссальной важности интерпретации – настолько большой, что она (интерпретация) может полностью перевернуть исходное содержание. Тем самым любой текст в соответствующих руках может стать абсолютной игрушкой, а раз так – то в самом тексте нет никакого смысла, кроме того, который и вкладывается Интерпретатором. Если он облачен властью – последствия наиболее разрушительные, что, собственно, всегда в истории и происходит. Ничем иным (на вербальном уровне), как интерпретацией сакральных текстов, диктаторы любых времен не занимались. А если властью не обличен, но определенным образом настроен – то тоже не слабо может показаться; «словно ищет в потемках кого-то, понимаете?!» – взволнованный радетель за страну справедливо углядывает в странном намеке песни нечто ужасное (заговор!) и дает органам знать со всем пафосом возбужденного идиота.
Но удивительное дело! Среди 31 случая буквализации, насчитанного мной, 24 (77%!) непосредственно связаны либо с каким-то насилием (как в приведенных примерах), либо с властью, понимаемой как принадлежность героев игры (и розыгрыша) к ней (в первую очередь, к государству, его лозунгам и требованиям). Можно согласиться с И. Калининым, что буквализация у Сорокина «...уже не столько ”фольклорная устойчивость”, о которой говорит П. Вайль, сколько обнаружение в языке его архаического начала, состоящего в магическом совпадении означаемого и означающего, знака и вещи, слова и действия» [6]. Но, нужно добавить, архаизм здесь почти всегда особого рода: он связан с самым темным, нерасчлененным насилием, которое вдруг высвечивается за невинной и простодушной поверхностью того оригинала, на основе которого метафора и строилась. В этих буквализациях бодрая поверхность советского глянца вдруг оборачивается своей кровавой изнанкой на лексическом (то есть самом глубинном) уровне, и только ирония игры как-то смягчает мрачность происходящего. Тут есть нечто от пресловутого деконструктивизма, но с животворной добавкой сарказма, сатиры и издевательства. Сорокин не просто «взрывает» тексты, о чем неоднократно писалось, но делает это высокоэстетично, поднимая «планку дискурса» и запутывая концы и начала в неразматываемый клубок – точно как в жизни и бывает. Буквализация – один из самых сильных способов добиться этого системного эффекта.
Пародирование реалистической литературы и интеллектуального дискурса (табл. 1, 16, 19). Хотя такие вещи случаются примерно в два раза реже, чем пародирование собственно соцреализма (если, однако, мерять по общему объему в страницах, то это не так, ибо критике реализма посвящены целые романы), это не делает их менее яркими. Наиболее известные примеры – прямые пародии, созданные клонами знаменитых русских писателей в «Голубом сале», которые неоднократно обсуждались. Более чем скептическое отношение автора к чудотворному воздействию классической русской литературы на публику достигает абсурдного заострения в «Юбилее», где на заводе изготавливают «чеховых» путем забоя и обработки живых людей; в «Дисморфомании», где перемешиваются настоящие сумасшедшие с героями Шекспира; в «Романе», концовка которого обычно интерпретируется (справедливо) как убийство не только Романа –героя, но и романа – романа; в задушевных беседах героев «Сердец четырех» (см. примеры в разделе 3); в кошмарной «Насте», где поедание зажаренной дочери целиком происходит в псевдочеховской атмосфере; в «Соловьиной роще», где сама ткань классического языка мелкими сдвигами превращается в бессмыслицу; в “Conkretnye” и “Dostoevsky-trip”, где литературные герои становятся воистину «больше, чем жизнь» и либо поедаются «читателями», либо убивают их, и др. И даже «Метель», наиболее сбалансированное, может быть, создание писателя, несет на себе явную тень полной разочарованности в терапевтических принципах литературы.
Приведу лишь один пример, где Сорокин демонстрирует фатальную перепутанность разных, совершенно разных дискурсов в одной голове. Голова эта – прокурорская, что опять навевает на мысль о неразрывной связи абсурдного дискурса, власти и насилия: