Слава Бродский - Дело Лейкина
Почти все подняли руку за исключение Миши из комсомола. Фактически всех заставили поднять руку, поставив перед нечеловеческим выбором. Ты, Сережа, дважды оказался на высоте: и тогда, в шестьдесят первом, когда проголосовал «против», и сейчас, когда отказался осуждать своих однокурсников, которые проголосовали «за».
Я сбежал с собрания перед самым началом голосования. Как только я спустился вниз и направился к выходу из аудитории, ко мне подбежал один из гэбэшников. А может быть, это был не профессиональный гэбэшник, а представитель завода «Серп и молот»? Он спросил, куда это, мол, я ухожу. Я сказал, что тороплюсь на репетицию оркестра. Он стал уговаривать меня вернуться на место, поскольку голосование должно было начаться с минуты на минуту. Слегка поприпирались. Он попросил меня сказать, какого я мнения обо всем и как я собирался голосовать. Я сказал, что тороплюсь и убежал.
На следующий день я узнал от своих какие-то подробности. Оказалось, что Андрей Тоом воздержался при голосовании за исключение. Это меня, признаться, удивило. Я был знаком с Андреем еще с университетского математического кружка. И мне как-то не приходило в голову говорить с ним открыто на политические темы, как я говорил, скажем, с другими кружковцами – Мариком Мельниковым, Валей Вулихманом, Витей Фирсовым, Володей Сафро. Это не значит, что я побаивался говорить об этом. Просто мне это никогда не приходило в голову. А тут получилось так, что Андрей не только оказался в оппозиции к властям, но и смог позволить себе открыто выступить против них в самый опасный и напряженный момент.
Андрей Тоом говорит по этому поводу так (www.de.ufpe.br/~toom/scandals/leikin/LEIKIN.DOC):
«Мысленно подводя для себя итоги всей этой истории, я самому себе не понравился. Уж очень я был промежуточный – и нашим и вашим и пятым и десятым».
Что здесь можно сказать о его заявлении? Ну, с художественных позиций оно звучит как-то кривовато. (Кстати, я не правлю нигде в моем письме незначительные грамматические огрехи в цитатах.) Но на самом деле Андрей поступил довольно смело на нашем втором общем собрании.
Андрею повезло. Никаких репрессивных действий против него, насколько я знаю, предпринято не было. Его даже после этой истории включили в новое бюро комсомола и назначили ответственным за агитацию и пропаганду.
А вот еще одно свидетельство – из твоих воспоминаний, Сережа. На сей раз твоего друга Саши Воловика.
«Я, собственно, как-то тогда не особенно вник в это дело, Лейкина я почти не знал и не очень понимал, как себя вести. С одной стороны, я думал, что раз Лейкин сказал, что готов выйти из комсомола, то, может быть, и надо, чтобы он вышел оттуда. Но с другой стороны, я понимал, что у него от этого будут дополнительные неприятности (об исключении из МГУ я тоже думал, несмотря на заверения начальства, что исключения не будет). Короче, я не знал, что делать и в обоих голосованиях воздержался».
Что это такое? Неужели Саша даже ко второму собранию не осознал, что Мишино заявление о готовности выйти из комсомола было сделано им, во-первых, сгоряча, а во-вторых, по непростительной наивности? Неужели не было ясно в тот момент, что идет борьба за то, чтобы уберечь Мишу от готовящейся расправы?
Неужели Саша не осознавал, что его воздержание при голосовании не означало, что он «не знал, что делать»? Вот если бы он так объяснял свой поступок гэбэшникам – это я бы вполне понял. Это означало бы, что Саша никак не хотел голосовать за исключение, но боялся ответных репрессий. Поэтому он решил прикинуться утюгом, делал вид, что не понял принципиальной позиции партийцев и нес всякую околесицу про то, что не знал, мол, что делать, вот и воздержался.
А может быть, Саша действительно не «врубился» в то, что происходило? По его же свидетельству, он тоже был способен к наивным поступкам. Я имею в виду рассказанную им историю о том, как ему на выпускных экзаменах снизили оценку за сочинение из-за неосторожно сказанных когда-то слов. Может быть, Саша не вполне понимал, что происходит, поскольку для него самого подобная история закончилась сравнительно благополучно?
Кстати, Саша об этом экзамене пишет так: «Сочинение было по Маяковскому, которого я и тогда уже любил и считал лучшим поэтом. Как и сейчас». Ну, если Маяковский для Саши был и остается лучшим поэтом, то хочется задать ему, как говорили мы когда-то на мехмате, контрольный вопрос. Про того же Маяковского. «Является ли безразличие к его произведениям преступлением?» (Вопрос шутливый – прошу не обижаться.)
Твое, Сережа, описание последующих событий на мехмате осенью 1961 года таково:
«На следующий день мы узнали, что вузком обратился к ректору Петровскому с ходатайством об исключении Лейкина из университета. Это сообщение повергло Мишу в отчаяние. Он решил объявить голодовку. С этой целью Миша сложил в конверт все деньги, оставшиеся от стипендии и отнес их в вузком с просьбой передать их рабочим завода «Серп и молот», которые посчитали, что он учится якобы на их средства.
Мы уговаривали Мишу прекратить эту бессмысленную и бесполезную акцию».
Ну, что можно сказать об этом поступке Миши? Был ли он «бессмысленным и бесполезным»? Я так не думаю. Как раз вот это Мишино действие мне нравится больше всего во всей этой нелепой и ужасной истории. И воспоминание о нем всякий раз вызывает у меня горькую улыбку.
Начальство, видно, было Мишиной голодовкой серьезно обеспокоено. И пыталось подобраться к нему с разных сторон. Об одной такой попытке мы знаем теперь (из твоего воспоминания, Сережа) со слов Толи Терехина, Мишиного товарища по комнате в студенческом общежитии. Толе дали «комсомольское поручение» – проследить, чтобы с Мишей не случилось ничего плохого.
О другой попытке мне рассказал недавно Марик Мельников (со слов самого Миши). В какой-то момент Мишу посетил сам Павел Сергеевич Александров (Пуся) – наш главный академик, просил прекратить голодовку и обещал через год восстановить Мишу на мехмате. Через год Миша захотел с Пусей встретиться. Но Пуся не удостоил его аудиенции.
Мне помнится, что Мишу формально выгнали из университета за неуспеваемость (кто-то мне так сказал тогда). Лишили допуска к секретам на военной кафедре. Поэтому он не мог сдавать ни зачет, ни экзамен по военной подготовке. И поэтому-то и был отчислен за неуспеваемость. (Почти как Веничка Ерофеев.)
Тогда я сразу принял такое объяснение на веру, поскольку я очень хорошо понимал, что властям было проще всего договориться обо всем с военной кафедрой.
Так или иначе, но Мишу из университета исключили. Ходили слухи, что он был отправлен куда-то «на перевоспитание» в рабочую среду. И вот через несколько лет после этой истории я совершенно неожиданно встретил Мишу где-то в центре Москвы на улице. Я был ужасно рад видеть его. Стал расспрашивать. И тут он мне сказал: «А я опять стал краснокожим!» Я почему-то не сразу понял, что он имел в виду. Переспросил. Тогда он мне показал свой новый комсомольский билет.
Мне было очень приятно слышать такие слова от Миши. Ведь кто знает, как могли подействовать на него все эти годы «перевоспитания». Не подействовали. Недаром, по свидетельству Андрея Тоома (www.de.ufpe.br/~toom/scandals/leikin/OLGA.DOC), рабочие даже после нескольких лет «перевоспитания» не давали Мише необходимую для поступления в университет рекомендацию. Они не верили в его искренность.
Ты, Сережа, описываешь очень похожий эпизод. Тоже о том, как ты встретился с Мишей спустя несколько лет. И как Миша дал тебе дотронуться до комсомольского значка. Но мне кажется, что ты не до конца разобрался в отношении к этому событию самого Миши или не очень отчетливо отразил это на бумаге.
Тут же ты вспоминаешь недавний разговор с Мишей о «нашумевшей истории с его исключением» и пишешь, что «в его голосе не чувствовалось какого-либо озлобления».
Я, возможно, не обратил бы внимания на это слово – «озлобление», если бы не слышал его так часто в рассказах тех, кто живет сейчас в России о тех, кто Россию покинул.
О том, кто не отзывается о России отрицательно, говорят, что этот человек не озлоблен. Это значит, что человек этот, хоть и покинул Россию, но не помнит зла. Это хорошо. Ну что, мол, без толку ворошить прошлое. Что было, то было. А о том, кто отзывается о России плохо, говорят, что этот человек озлоблен. Слово это само по себе несет явно выраженный негативный оттенок. И у кого-то может возникнуть образ неуравновешенного человека с перекошенным от злости лицом. А кто-то может подумать даже, что этот человек нуждается в психиатрической помощи.
Мне не нравится здесь то, что вместо безоговорочного осуждения ужасов советского и постсоветского тоталитаризма, обсуждение переносится на степень реакции на это человека. А ведь я нашел в твоих воспоминаниях, Сережа, во многом очень правильные слова о покаянии: