Ромен Роллан - Жан-Кристоф (том 1)
Прощайте. Я не тот, за кого Вы меня принимали. Вы меня обманули. Я презираю Вас.
Тот, кто любит вопреки Вам и кто будет любить до последнего издыхания фрейлейн Минну, потому что она принадлежит ему и никто не может ее у него отнять”.
Но едва письмо было опущено в ящик, как Кристоф похолодел от страха. Что он наделал? Он старался не думать о своем письме, но отдельные фразы приходили ему на память; он обливался холодным потом при мысли, что г-жа Керих прочтет весь этот бред. В первые часы его еще поддерживало отчаяние, но уже на следующий день он понял, что из-за своего письма он навсегда будет разлучен с Минной, а это было самым ужасным несчастьем. Он еще надеялся, что г-жа Керих, зная его несдержанный нрав, и на сей раз не примет всерьез его нелепой выходки, что все ограничится суровым выговором и – кто знает? – быть может, ее тронет такая искренняя страсть. Одно слово, и он бросится к ее ногам. Он ждал этого слова пять дней. На шестой пришло письмо. Оно гласило:
“Дорогой господин Кристоф!
Поскольку, по Вашему мнению, между нами (по чьей вине – неважно) произошло недоразумение, лучше всего было бы покончить с ним немедля. Могу ли я навязывать Вам отношения, ставшие для Вас столь тягостными? Конечно, нет. Следовательно, Вы сочтете вполне естественным прекращение этих отношений. Надеюсь, в скором времени Вы приобретете новых друзей, которые сумеют оценить Вас, как Вы того желаете. Верю, что Вас ждет славное будущее, и всегда буду с симпатией следить издали за успехами Вашей музыкальной карьеры.
Остаюсь Ваша Иозефина фон Керих”.
Самые горькие упреки звучали бы не так жестоко. Кристоф понял, что все пропало. Можно ответить на несправедливое обвинение. Но как бороться против небытия, против этого вежливого равнодушия? Он сходил с ума. Он думал о том, что не увидит больше Минны, не увидит никогда, и не мог перенести этой мысли. Понял, как ничтожно мала вся гордыня мира в сравнении с одной каплей любви. Он забыл все свое достоинство, он малодушно слал письмо за письмом, вымаливая прощение. И письма эти были не умнее того, которое он послал г-же Керих под горячую руку. Ответа не последовало. Этим было сказано все.
Кристоф чуть не умер. Он хотел убить себя. Убить кого-нибудь. По крайней мере, воображал, что хочет. Он мечтал о поджогах, преступлениях. Взрослые не знают, как сильны приступы любви и ненависти, испепеляющие подчас сердце ребенка: пожалуй, это был один из самых страшных кризисов в пору его детства. И кризисом этим кончилось его детство. Закалилась воля. Но пережитые испытания чуть было не сломили ее навсегда.
Он не мог больше жить. Опершись на подоконник, он часами смотрел на вымощенный плитами двор и думал, как и в детстве, что есть средство освободиться от пытки жизни, когда пытка эта становится непереносимой. И средство это здесь, внизу, у него перед глазами, верное и быстрое… Быстрое ли? Кто знает… А если часы – целые века – жестоких страданий?.. Но так сильно было его детское отчаяние, что он даже не сопротивлялся этим доводящим до головокружения мыслям.
Луиза видела, что Кристоф страдает. Она не могла знать точно, что происходит в сердце сына, но материнским чутьем смутно угадывала опасность. Она пыталась приласкаться к сыну, узнать, в чем его горе, утешить. Но бедняжка давно отвыкла говорить по душам с Кристофом; уже много лет, как он замкнулся, скрывал от нее свои мысли; а мать, поглощенная повседневными заботами, не имела времени задумываться” над тем, что он чувствует. Теперь же, когда ей так хотелось помочь Кристофу, она не умела к нему приступиться; она как неприкаянная бродила вокруг него
– ей хотелось найти нужные слова, от которых Кристофу станет легче; но она не осмеливалась начать разговор из боязни рассердить сына; несмотря на все маневры матери, само ее присутствие, ее вид раздражали Кристофа, ибо Луиза была не очень-то ловка, а он не очень-то снисходителен. Однако он любил мать, они любили друг друга. Но какой малости подчас достаточно, чтобы разлучить два дорогих друг другу существа! Слишком громкое слово, резкий жест, самая безобидная привычка, подергивание века или ноздри, манера есть, ходить и смеяться, просто присутствие другого человека, вызывающее непонятную физическую скованность! Сколько ни убеждаешь себя, что все это пустяки, однако это целый мир. Иногда из-за пустяков мать и сын, братья, близкие, друзья на всю жизнь остаются далекими и чужими.
Итак, Кристоф не мог найти в материнской любви опоры, которая помогла бы ему пережить кризис. Впрочем, какую цену имеет любовь близкого по сравнению с эгоизмом страсти, особенно если страсть всецело поглощена сама собою!
Ночью, когда домашние спали, а Кристоф сидел у стола, не думая ни о чем, весь уйдя в свои опасные Размышления, на их тихой улочке вдруг послышались шаги, и стук во входную дверь вывел мальчика из оцепенения. В комнату донесся неясный гул голосов. Кристоф вспомнил, что отец еще не возвращался, и со злостью подумал, что опять его привели пьяного, как на той неделе, когда его подобрали на тротуаре в беспамятстве, – в последнее время Мельхиор совсем опустился и предался своему пороку. Впрочем, его богатырское здоровье, казалось, не страдало от излишеств и безобразий, которые давно убили бы другого. Ел он за четверых, пил до бесчувствия, ночами бродил под ледяным дождем, выходил невредимым из любой драки, а наутро как ни в чем не бывало вставал с постели, шумный и веселый, и требовал, чтобы все вокруг были веселы.
Луиза, услышав стук, вскочила с постели и бросилась отпирать. Кристоф не тронулся с места и, не желая, слышать пьяный голос Мельхиора и насмешливые замечания соседей, заткнул себе уши…
Вдруг необъяснимая тревога сжала ему сердце; он затрясся всем телом, закрыл лицо руками. И сразу вскинул голову, услышав раздирающий душу крик. Одним прыжком он бросился к дверям…
В коридоре, тускло освещенном дрожащим светом фонаря, среди кучки мужчин, разговаривавших вполголоса, на носилках лежало, как лежал тогда дедушка, неподвижное тело в мокрой одежде. Луиза рыдала, припав к трупу. Соседи нашли Мельхиора – он утонул в ручье у мельницы.
Кристоф закричал. Весь мир исчез, все былые муки вдруг словно вымело из его души. Он упал на тело отца рядом с Луизой, и они долго плакали вместе.
Сидя возле кровати, оберегая последний сон Мельхиора, на лице которого застыло торжественное и строгое выражение, Кристоф чувствовал, как проникает в него мрачное спокойствие смерти. Его детская страсть прошла, точно приступ лихорадки: ее унесло ледяное дыхание могилы. Минна, его гордость, его любовь, он сам… Увы, как все это мелко и ничтожно перед лицом этой реальности, единственной реальности, перед лицом смерти! Стоило ли так страдать, желать чего-то, метаться, чтобы все кончилось вот этим!
Он смотрел на спавшего вечным сном отца, и бесконечная жалость овладевала им. Он вспоминал мельчайшие проявления нежности и доброты Мельхиора, – при всех своих пороках Мельхиор был человек не злой, в нем было много хорошего. Он любил семью, был по-настоящему честен. В нем жила крупица несгибаемой крафтовской порядочности, которая в вопросах морали и чести не терпит никаких попустительств и не принимает даже мелкой нравственной нечистоплотности, той самой, какую люди из общества не считают грехом. Он был храбр и встречал любую опасность чуть ли не с радостью. Он транжирил деньги на свои удовольствия, но ничего не Жалел и для других; он не мог видеть печальные лица и щедрою рукой давал первому встречному бедняку все, что ему принадлежало, а также и то, что ему не принадлежало. Все эти качества Кристоф теперь видел особенно ясно, а быть может, преувеличивал. Ему казалось, что он не знал хорошенько своего отца. Он упрекал себя за то, что недостаточно горячо любил его. Считал теперь, что отца сломала жизнь; ему чудились сетования этой несчастной души, которую уносит течением, – души, бессильной бороться против соблазнов и оплакивающей свою потерянную жизнь. Он, корчась от боли, слышал жалобную просьбу отца, которая однажды так потрясла его:
“Не презирай меня, Кристоф”.
И Кристоф мучился угрызениями совести. Он бросился на кровать и, рыдая, целовал остывшее лицо и твердил, как тогда:
– Папочка, дорогой папочка, я не презираю тебя, я тебя люблю! Прости, прости меня!
Но сетования не утихали, и снова и снова звучало тоскливое:
“Не презирай же меня, не презирай!”
И вдруг Кристоф увидел себя самого на смертном ложе, услышал страшные слова, исходящие из его собственных уст, почувствовал, как его давит отчаяние, накопившееся в течение бесплодно прожитой, безвозвратно потерянной жизни. И подумал со страхом: “Пусть все, любые страдания, все муки мира, только не это!” А ведь он был на один шаг от этого! Чуть не поддался искушению, чуть сам не прервал свою жизнь, надеясь трусливо ускользнуть от ее горестей. Ведь все горести, все измены – лишь ребяческие огорчения перед лицом той пытки, того неслыханного преступления, к которому ведет измена самому себе, отречение от своей веры, презрение к себе в свой смертный час.