Александр Кузьменков - Группа продленного дня
Началось сие на Фоминой или близко того: ночь была схожа со стоячей водою, и он со скуки потянулся к столику, где лежали бумаги – скаредного, денежного свойства. Одна изъясняла податные дела – подушная целиком только в трех областях и собрана, другая итожила государственный долг банкам – пятьсот двадцать два миллиона серебром. Жизнь представилась ему рекою подо льдом: текла своею прихотью, неявно, – и потому тревожила. Несвычный аллегориям, он вновь уткнулся в бумаги за строгим подтверждением догадке. Перечитав справки, те показались несносны, ибо происходили от своеволия жизни: наместо цифр в них читался глухой нищий ропот, сквозь который прорастал мясницкий хряст топоров, – его передернуло от предчувствия неизбежной пагубы, и вплотную подступила ненавистная теснота.
Лунин как-то обронил вскользь: легче от человека отделаться, чем от идеи, – на сей раз решительный дурак оказался прав. С людьми обойтиться не в пример проще: ради собственного простора он избывал одного за другим в смертное стеснение. Муравьев упорствовал в пагубных заблуждениях, оттого волею Божьею помре, откушав любимой грешневой каши, – по официальным известиям, от жестокого несварения; теперь отлит в бронзе как провозвестник Вольности. Ермолов умышлял самое малое кавказскую автономию и, по прискорбной беспечности своей, убит был мюридами из засады, – также отлит в бронзе. Брат Владимир, иуда! сперва писал на него ябеды, а потом водил кавалергардов противу мятежного каре, ну да после краткой беседы усовестился и застрелился, – туда и дорога, и погребение пето не было. Майборода, еще один доносчик, в руднике выхаркал поганую свою душу вместе с ошметками легких, – собаке и смерть собачья. Вокруг было просторно и пустынно, – Господи, да откуда же тесноте взяться?..
Он занедужил умственною лихорадкой, – хуже, чем костоедой. Горячечная дума ныла и нарывала, не допуская прикоснуться больной своей сердцевины. Натужная тщета размышления по ночам гнала его прочь из спальни: там некуда было думать, и он брел в кабинет; камин угасал, черный мрамор рассыпáлся в пыль, и начиналось незрячее, непримиримое скитание впотьмах. Воспаленный розыск прочётам знаком был по Алексеевскому равелину, – но допрос, учиненный над собою, выходил многажды пристрастнее давнего, царского, и ответы давались куда труднее. Подсказки он достигнул скорее наитием, чем логикою: теснота шла от него самого, от собственной немощи перед самоуправною жизнию. Вечный батрак на державной ниве трудился втуне: не превозмог ни злонравия, ниже неразумия народного, – податей, и тех бегут. Пусть нынче топором дрова рубят, да где порука, что не примериваются к головам?
Рассудок его, – военный, действенный, – сыскал старинную оплошку: он распоряжал поступками людей, когда должно было распоряжать их волею. Коли переметнуть свою темную и тесную боязнь другим, так опять явятся на поклон, – как Цвибель в Оптину. Ему спасительно забрезжило: заговор, крамола, покушение, – отсрочка выборам, смирение, единомыслие. Мысль мало-помалу улеглась, сделалась доступна исчислению и прочному устройству; он разнимал ее на части и сызнова собирал, – каждый раз по-новому. Но знаменатель всему был неизменный, – страх: люди редко управляемы бывают побуждением высшим оного. Пуганая ворона куста боится: Верховное Правление примерит саван и ужесточит законы. А убиту быть непременно Лунину! армия встанет за своего любимца и не смутится крайними мерами. Тут уж всяк берегись, – о топорах поневоле забудут…
Имея в предмете дело, он не был разборчив на средства, не гнушался ни кражею, ни подлогом: и полковою кассой махинировал, и царя морочил фальшивой разведкою, – потому и добивался своего, и грядущая удача также мнилась ему бесспорною.
С тех пор теснота отступила, являлась лишь во сне, – стало быть, не исчезла вовсе, залегла где-то неподалеку. Глядя на мелкую дрожь свечного пламени, он высчитывал, сколько еще терпеть: выходили полные три недели. В шпионах обучился выжидать, да быв у власти как не отвыкнуть? Впрочем, три недели не срок, а там театр, торжества, – и мальчишка с кличкою мопса спустит курок, и застреленный грянется навзничь, опрокинув кресла… Кабы сейчас! но маятник истреблял мгновения отчужденно и помимо людской власти.
Сторонний, дальный звук противуречил ходу часов своею мерой. Идут? уже?.. Он забыл слушать время, оттого что грудь сдавило тесное никогда, и просунул судорожную руку под подушку, где чутко и потаенно дремал ригби – уютная рукоять в частой насечке и тридцать золотников свинца в граненом стволе. В двери постучали – сперва робко, затем настойчивее: Павел Иванович! вы спите? Он облегченно выпростал ладонь из-под подушки: прошу, Василий Васильевич. На пороге встал Платов, подобранный и скупо, несуетно деловитый: э-э… разрешите? Уже разрешил, и давайте-ка без чинов, – с чем пожаловали? Платов сел: во-первых, Михайла Сергеевич намерен… э-э… быть на торжествах. Добро, сказал он, а во-вторых? Во-вторых, Телль в городе, поутру прибыл. Он заложил руки за голову и укрыл зрение веками, чтоб удержать при себе нечаянную откровенность. Сквозь ресницы было видно, как пламя над столом вытянулось и затвердело. Отчего прежде не доложили? Прошу простить, хотелось присмотреться. Пожалуй, благоразумно… и что же? По улицам слоны продавал, сношений никаких не имел, в трактире водку пил, сейчас спит, нумер… э-э… взят в негласный надзор.
Он пристально посмотрел в слюдяные глаза напротив: а который вам год, Василий Васильевич? Тридцать третий пошел. Он усмехнулся: вот я в ваши лета полковником был… и, выдержав некоторую паузу, прибавил с выверенной расстановкою: того и вам. искренно. желаю.
ГЛАВА IX
«Скажи, ужель увеселял
Тебя трофей, в крови омытый,
Ужель венок, корыстью свитый,
Рассудка силу заглушал?»
Р а е в с к и й
Город истлел во тьме, фонари скудным своим светом сохранили в целости одну лишь Большую Покровскую. Он шел от столба к столбу, глядя под ноги, и тень играла с ним в горелки: то забегала вперед, то пряталась позади. Стало быть…
Стало быть, мальчишку завтра же в оборот, и в оба уха ему, какова есть сволочь генерал-майор Пестель – всем российским пакостям если не прямой заводчик, так влиятель. Бланбеки кстати подвернулись, – не пришлось на пустом месте огород городить. Не расхолодел бы! а то просидит два часа в театре: я не я, и лошадь не моя, – спрашивай потом с козла молока. Хотя этот выстрелит. Москвичи писали: самолюбив, и в чемодане стихи… из упрямства одного выстрелит. Даром, что ли, с пистолетом явился? дурак! А кабы дорóгою досмотр?.. Да и пуффер до дела не годен, в упор лишь хорош. Верно, думал студент от великого ума в ложу взойти, – а у дверей два гвардейца, вершков по двенадцати росту, моргнуть не успеешь, как в штыки примут. Действовать придется из зала, сажен с трех, – тут ментон в самый раз, завтра же, друг Телль, начнешь руку упражнять. А там – новопреставленному рабу Божию Павлу вечная память, а тебя в холодную, признания писать. И напишешь, не изволь сомневаться: Ивлев на анатомию черт! знает, в кое место ткнуть, а кое прижать, – оговоришь за милую душу и правого, и виноватого. А бумаги в литографию да в печать, прочим в назидание. Не взыщи, голубчик, – быть тебе иудою, героев нам своих девать некуда. Любезного Павла Ивановича с места ни крестом, ни пестом… и на кой им власть? ведь из жалованья только и служат, – скаредный немецкий порядок, Пестеля выдумки, zum Kotzen . Быть у воды да не напиться – каково? Оболенский один и догадался… блажен муж, иже сидит к каше ближе! Вот кого первого к ногтю: будет ужо под себя грести, Христос делиться велел, – каши все хотят. Подобру-то кляпа ли у вас выслужишь? намедни дурак старшим окладом соблазнял, как еще дров казенных не посулил… Ах да! было и запамятовал: я ж теперь, почитай, полковник. С одною незначущей оговоркою: посмертно. Полковник, он же и покойник: гражданин генерал-майор свидетеля не потерпит. Где Крючков да Ковалев?.. известно где: в месте злачнем, в месте прохладнем, – поневоле в Бруты пойдешь. А Павел-то Иванович учен, а не умен: велика важность Лунин! да и сам он, по чести, – плюнь да разотри. За любого из нас злодею спасибо скажут, а вот коли впридачу дом с жильцами на воздух взорвать, – тут всякого до печенок проймет, призовут Благочиние испровергнуть смуту из Отечества… А ну как только ранен будет? впору вспомнить графа Орлова: боюсь, как бы урод наш не помер, а пуще того боюсь, как бы не ожил… С Ивлевым еще раз изъясниться, чтоб залечил? уже напрямую, без обиняков? Се человек, уж как-нибудь условимся. С Оболенским попроще: кинуть Наташку, как кобелю кость, и вся недолга. За какой пустяк люди с ума сходят! бревно бревном, не знает, куда руки-ноги девать…
Он остановился под фонарем, почти утратив тень: право, да что это я? Рано об том, безбожно рано. Он нащупал в кармане рубль: а вот не загадать ли для смеха? Падет орел, – так быть по-нашему, а коли решетка… тут уж решеткой не отделаться. Забавно! орленой монеты осьмой год нет, а мы в один голос – орел да орел…