Неизвестно - Кублановский Год за год
Это связано с Наташиной учебой: в Женеве музей Вольтера, в Шамбери — Руссо.
Нелегально пересекли границу и поздно вечером в среду были в Женеве. Но там тебе не Париж, гостиниц мало, и все они дорогие. Только в одной и были места: 260 шв. франков за ночь. Так что, опять же нелегально, пересекли границу обратно — и только во Франции, разбудив уже хозяйку отельчика, сняли наконец номер.
В Женеве Вольтер жил до Фернея. (В Фернее закрыты и шато, и сад — уже много лет.) Директор музея — француз, не без щегольства, со щетинкой третьего дня, мечтает натурализоваться в Швейцарии. Смотрели рукописи и проч.
Вечер в горах — в семействе старых моих друзей Бови. Не виделись 20 лет. На могиле Набокова — холодной, неприятной, с добавившейся надписью: “Вера”. Розово-золотистый закат над Женевским озером. Опять небесная “пиротехника” не подкачала (как и всегда в этих местах).
И, запрокинув голову,
долго глядишь туда,
где серебро и олово
скифских оттенков, да.
Скалы словно сточены наискось и припорошены, присыпаны по стесу снежком. И темнеющая розовость сумерек — над Женевой.
Вчера — от Бови — обогнули озеро, были в четыре вечера в Шамбери. Дом, где жил Руссо с “матушкой”; ухоженный партер сада. Трогательная простоватость музеев Руссо — их обслуживают фанатично преданные его памяти местные “бюджетницы”. Все вольтеровское как-то холоднее, параднее. Два идеолога будущей революционной бойни. А какие разные.
Четыре, пять, максимум девять тысяч посетителей в год.
Вечером в церкви. Возвращался в дождь — с любовью к Парижу.
Блок описывает русское скотство — с патетической умильностью. Меня, к примеру, это коробит. Зато: “А какая мерзость Швейцария”. Ну уж, ну уж, да с какого брёху? Думал бы, что кому-нибудь это надо, написал бы статью о декадентском славянофильстве и “скифстве” Блока.
Очевидно, Блока отвратили от Швейцарии ее лощеность, покой, красивость…
То ли дело хлыстовский “разбойный посвист” “Двенадцати”. Добросовестность, опрятность — это для Блока не добродетели (а ведь сам-то был и педант, и чистюля). Куда человечней “грешить бесстыдно, беспробудно”… Видимо, надо пережить революцию, советскую власть, а главное, посттоталитарное время — чтобы все встало на свои места и блоковские добродетели России стали бы тем, чем они и являются на самом деле, — свинством; “а какая мерзость Швейцария” — дуростью русского славянофильствующего декадента. Впрочем, и я в молодости отдал дань этой русско-скифско-шестовско-леонтьевско-ницшеанской стихии — сполна. И “молодость” эта длилась лет до 50; только когда стал стариться — стали мне мерзить наши хулиганство, матерщина, культурная и бытовая антисанитария.
16 марта (Торжество Православия).
“Глупый либерал непременно глупее глупого консерватора” (князь Вяземский). По нашим 90-м судя, этого не скажешь никак. Либералы были сметливее, оборотистей, лукавей и проч., а, следовательно, в житейском отношении во всяком случае — “умнее”.
Всегда отмахивался от своего семейного воспитания, считая, что мама учила меня совковой дребедени (мол, “нельзя жить в обществе и быть свободным от общества”) — и только. Но вот теперь понимаю, что на деле-то она учила честности, бескорыстию, самопожертвованию — пусть и в советской упаковке. Возможно, благодаря ей я не стал ни в малейшей степени циником. Я бунтовал против мамы, не понимая, что своими, как теперь говорят, “базисными ценностями” обязан именно ей.
18 марта.
“Русская цивилизация не удалась” (Вейдле). “Три града” (Федотов). Три града — три цивилизации — Киевская, Московская, Петербургская — и все недолгожительницы.
Садист-параноик Грозный — разрушил, можно сказать, вторую: после опричнины, деморализовавшей страну, Смутное время, а там не за горами и Петр, открывший двухсотлетний сезон цивилизации третьей.
Вот как возвращался Грозный после разгрома Новгорода:
“Убранство лошади, на которой восседал московский государь, украшало серебряное изображение собачьей головы. Она была устроена так, что при каждом шаге или когда лошадь переходила на рысь, собака открывала пасть и громко щелкала зубами. Один из опричных командиров, участвовавший в процессии, привязал свежеотрубленную голову большой английской собаки себе на грудь. Величественное и одновременно жуткое зрелище дополняли огромные черные быки. На их спинах ехали два человека, одетые в медвежьи шкуры” (В. А. Колобов, “Митрополит Филипп и становление московского самодержавия”. СПб., 2004).
Единственное хорошее — так это то, что ушел страх перед советской властью, занимавшей частичку сердца у каждого. Вроде бы ушла трусость. Но, как ни странно, люди не стали лучше.
21 марта.
Холодный дождь.
Письма — насколько тянет их читать, настолько, видимо, жив писатель. Охотно возьмусь читать Леонтьева, Гоголя, Страхова и т. п., но никто и под дулом пистолета не заставит меня читать письма Писарева, Чернышевского, Огарева и др. “демократов”. Да и не только демократов. Нет желания читать письма Толстого, даже Тургенева. Т. е. кроме консерваторов и славянофилов ничье эпистолярное наследие мне нынче не любопытно.
Личность — по жизни — в чем-то (очень существенном) неизменна. И при этом — все время — отстраивается. Эти записи, возможно, тем и будут интересны, что зримо демонстрируют такую отстройку. Это… новая “литература”, когда “формирование” не задумано, а рождается — с течением времени — на глазах. О характере дальнейшей своей “отстройки” я ведь и сам не знаю.
Сын С. М., тоже Сергей, “ущипнул” одноклассника-француза, а тот на него наябедничал. Отец выговаривает шалуну: “Я же тебе говорил сто раз, никогда к ним не прикасайся, никогда… Они этого не выносят, и особенно не выносят прикосновения иностранцев”.
22 марта.
Снилось: туманец на окнах собирается в капельки. Разлив до горизонта, который мы переходим вброд осторожно, чтобы вода не заливалась за голенища.
Занимающиеся засылкой в СССР политики Российского общевойскового союза были изощренные конспираторы: опасаясь ОГПУ, в своих письмах и записках они там упоминаемых лиц именовали не полностью, а только инициалами — чтоб не догадались чекисты, о ком речь.
Конспирировались они и от секретных служб стран проживания. Ежели жили, к примеру, в Париже, то письма в Финляндию, например, писали по-немецки, чтобы французы не поняли.
Белая молодежь (небольшая, но наиболее активная, жертвенная и… глупая часть ее) унесла в эмиграцию народовольческо-террористическую закваску. Но как старшие могли на это купиться (Кутепов и др.) и посылать ее на верную смерть в СССР — непостижимо.
Непостижимо и то, что военные люди не понимали не только бессмысленности, но и просто имманентной аморальности террора как такового — даже и против партийцев. Не понимали несметности тех, кто был уже захвачен — охвачен коммунистической пропагандой. Не понимали свинцовой тотальной безжалостности режима. Террористические акты безумцев(фанатиков)-одиночек в СССР это даже... не слону дробинка. Надо было быть совсем глупцом, чтобы думать, что ими можно поднять массы на “революцию” — против большевиков.
В остроумии Сталину не откажешь: за папку сфабрикованных фальшивых документов (против Тухачевского) он велел заплатить немцам 3 000 000 фальшивых рублей. (Когда немцы стали снабжать этими деньгами своих шпионов — их брали как фальшивомонетчиков.)
23 марта, воскресенье.
Только что вышла из моего кабинета Марина Густавовна Шпет, дочка... да-да, того самого расстрелянного в Томске в 1937 (38?) году философа. Младший в плеяде славных орлов Серебряного века (М. Г. сейчас за 90) — был в пику им — западником, а возможно, и агностиком, если не атеистом... Не будь советской власти, Шпет, возможно, стал бы родоначальником чистой русской (не русской) философии ХХ века. По геройству (или недомыслию?) остался в России (хотя, кажется, предлагался и ему философский пароход), и из Томска — если опять же не ошибаюсь — были от него пронзительные письма: зачем всю жизнь “проходил в мундире”. Затем, что хотел, как представляется, навести в русских философских соплях порядок и дисциплину. Но плетью обуха не перешибешь, так что не знаю, что б из этого вышло.
Прокатились с М. Г. — с заездом в кафе возле Люксембургского сада — по Парижу. Крестный ее отец Гучков. Цветение и холод-ветер вокруг.
Флоренский предпочитал Ахматовой Шкапскую, Лосев — Гиппиус, Шпет, если не ошибаюсь, ее где-то “прокатил” тоже... И самый большой мыслитель может быть туг на ухо — по отношению к лирике (которую они, говоря современным языком, в данном случае, видимо, считали гламуром). В древности, кажется, такого не было, и поэзия дышала в порах общества, государства, культуры.