Неизвестно - zolotussky zoil
В. Гроссман показывает, что фашизм вел себя в лагерях по-плебейски, по-свойски, что он без надменности, без высокомерия подводил жертву к последней черте, он «шутил по-народному», он «отлично знал и язык, и душу, и ум тех, кого лишал свободы». Загадка состоит в том, что сами заключенные, сами жертвы помогали ему в этом.
Этот парадокс стал парадоксом эпохи. Всегда насильников было меньше, чем жертв, всегда жертвы, объединившись, могли сокрушить ряды насильников, но этого — за редкими исключениями — не было, народ шел покорно на смерть, надеясь на чудо спасения.
Объяснение этого гипноза В. Гроссман видит в фактах сверхнасилия, которые тоталитарные системы применяли к своим гражданам. Факты «сверхнасилия» соединялись со сверхдавлением «мировых идей», призывающих «к любым жертвам, к любым средствам ради достижения величайшей цели». «И с инстинктом жизни, наряду с гипнотической силой великих идей, — пишет В. Гроссман, — работала третья сила — ужас перед беспредельным насилием могущественного государства, перед убийством, ставшим основой государственной повседневности».
Но почему же толпы людей сами шли на смерть? От недостатка сознания личной свободы, вообще цены свободы и единственности, бесценности человеческой жизни? От темноты или от святого чувства презрения к себе? Но тогда нужно изменить природу человека, рассуждает В. Гроссман, ибо в основе этой природы лежит свободолюбие, страсть к свободе.
Человек — не бессловесное животное, хотя в XX веке он проделал обратный путь — от человека к скотине. Покорной скотиной ощущает себя даже физик Штрум, интеллектуал, автор, может быть, гениального открытия в области расщепления атомного ядра.
Свободомыслие и трусость мешаются в нем, он то трясется от ужаса перед государством, которое кажется ему циклопическим живым существом, играющим с ним, то бросает ему дерзкий вызов, а затем, обласканный государством (Сталиным), вновь впадает в страх и безволие.
Роман В. Гроссмана захватывает почти все слои общества, все группы и сословия — от крестьян до партийных дворян, которые плывут на пароходе по Волге в первом классе и которые безмерно далеки от пассажиров третьего класса, где перебивается «черная кость».
Солдаты — танкисты, пехотинцы, такие, как старик Поляков, из дома «шесть дробь один», врачи госпиталя, писатели, эвакуированные в Куйбышев, старик калмык на лошади с «прекрасными очами», баба Христя, спасающая от голода солдата, снайперы, бухгалтер Наум Розенберг, которого заставляют рыть ямы для приговоренных евреев, подполковник Даренский, заступающийся за пленного немца, женщина, дающая гитлеровскому офицеру кусок хлеба (вместо того, чтобы убить его), фанатик Крымов и фанатик Абарчук, следователи с Лубянки, уголовники и политические в лагерях, парикмахеры и могильщики — вот социальная панорама романа В. Гроссмана.
Да, фанатикам приходится пожинать плоды своего фанатизма — они сами попадают за решетку, они становятся подопытной скотиной, над которой упражняется любимая ими идея насилия. И они, с трудом прозревая, начинают в конце романа понимать, что, уничтожая других, не жалея других, они создали гигантскую фабрику по переработке людей, которая для перевыполнения «плана по счастью» должна уничтожить и их жизнь. Что это, революция или черная сотня? — задает себе вопрос Крымов, думающий о капитане-государстве, избивающем его. Его пытают в кабинете следователя на Лубянке, а в насмешку над тем, что здесь происходит, на стене висит портрет Максима Горького. И следователь напоминает Крымову афоризм великого пролетарского писателя: «Если враг не сдается, его уничтожают».
Пути Крымова и других вписываются в пути войны. Сталинград меняет «духовное движение войны», и направление этого движения есть главное, что хочет понять В. Гроссман.
Интересно, что на этот счет в романе представлены по крайней мере три точки зрения: точка зрения академика Чепыжина, точка зрения поэта и пророка органов безопасности Каценеленбогена, точка зрения Иконникова.
Чепыжин, отказывающийся вести работы по созданию атомной бомбы и покидающий по этой причине пост директора института, видит послевоенное будущее — и более отдаленные времена — на путях совершенствования разума, скачка разума, который одушевит (и освободит) неживую материю. Человек благодаря этому — через науку и интеллект — придет к свободе.
Иначе рассуждает Каценеленбоген. Он тоже за разум, но торжествующий в условиях... лагеря. Через стирание граней между лагерем и запроволочной жизнью (причем жизнь при этом будет приобретать черты лагеря) он видит будущее свободы. Чтоб достичь всеобщего счастья, надо подавить принцип личной свободы, а для этого идеальным организмом является лагерь.
Как ни далеки друг от друга теории Чепыжина и Каценеленбогена, они обе полагаются на разум. А теория Каценеленбогена полагается еще и на страх. Или на «Госстрах», как шутит невесело Штрум. Это страх перед тотальной силой государства, перед его гневом и «социальной физикой».
Что же касается Иконникова, то Иконников исповедует доброту, которую он противопоставляет идее безличного добра. Идея добра безлична и абстрактна, она «орудие и товар», оправдывающие преступления, свидетелем которых был Иконников. Он видел эшелоны с раскулаченными, видел, как матери от голода съедали своих детей, расстрелы евреев, он решил, что если Бог допустил такое, то его нет. Он спасал евреев, он был коммунаром, он проповедовал Евангелие, сидел в психиатрической больнице, а потом в тюрьме и наконец попал в концлагерь, где ему в последний раз пришлось защитить идею добра собственной смертью.
«Добро не в природе, — пишет Иконников в предсмертной исповеди, — не в проповеди вероучителей и пророков, не в учениях великих социологов и народных вождей, не в этике философов... обыкновенные люди несут в своих сердцах любовь к живому, естественно и непроизвольно любят и жалеют жизнь... Кроме грозного, большого добра (а к нему Иконников относит христианство и социализм — И. З.), существует житейская человеческая доброта».
Пусть эта доброта бессмысленна, частна, случайна, пусть она безумна, вредна, слепа, иного выхода, как следование ей, у человека и человечества, по Иконникову, нет. «Она, эта дурья доброта, и есть человеческое в человеке... она высшее, чего достиг дух человека».
Так думает Иконников. Но так, похоже, думает и капитан Греков. Так думает полковник Новиков, задерживая наступление под Сталинградом на восемь минут. Так думает и майор Ершов, отдавая людям в лагере свой «веселый жар».
Мостовского при чтении исповеди Иконникова охватывает «мутная тоска». Он хочет отогнать от себя правду Иконникова, как и образ Иконникова, но тоска не оставляет: его, она кажется ему тяжелее физических страданий. Такая же тоска мучает и Крымова, и ее, эту тоску, видит в его глазах проницательный Греков.
Что-то подобное этой тоске посещает и Штрума, когда он отрекается от себя, от лучшего и чистого в себе, и подписывает письмо в редакцию газеты, обвиняющее невинных людей. Будучи сам поборником разума, человеком науки, он понимает, что проект Чепыжина, предлагающий человечеству усовершенствование через науку, несостоятелен. Он чувствует это на себе. Он — существо высшего разума — не может изгнать поселившийся в клетках этого существа страх. «Вы скажите мне, — спрашивает он Чепыжина (и спрашивает в глубине души себя), — превзойдет ли... будущий человек в своей доброте Христа?»
Хочешь — не хочешь, но мысли героев романа возвращаются к этому. Штрум чувствует освежение и легкость, ощущает чистоту и свободу, когда отказывается каяться на собрании, когда противопоставляет свою волю воле всесильной системы. И он теряет эти чувства, когда уступает ее окрику, ее давлению.
Судьба в этом случае, как пишет В. Гроссман, отбирает у Штрума нечто «странно милое, трогательное, хорошее».
В мгновения, когда ему кажется, что он сбросил гнет давящего на него государства, Штрум ощущает близость своей счастливой души к тому, кого он называет Богом. «Он не верил в бога, — говорит В. Гроссман, — но почему-то в эти минуты казалось — бог смотрит на него».
Это высшие минуты в жизни Штрума, как и высшие минуты очищения, которые переживает в его лице человек в противоборстве с гневом всесильной судьбы.
«Сталинградское торжество, — читаем мы в романе, — определило исход войны, но молчаливый спор между победившим народом и победившим государством продолжался. От этого спора зависела судьба человека и его свобода».
Слова «судьба» и «свобода» сближаются в этом рассуждении. Они сближаются и в концепции романа. «Духовное движение войны» после Сталинграда идет в сторону усиления диктатуры Сталина, укрепления личной власти Сталина и в сторону стремительного освобождения духа народа, которому еще многие годы определено существовать под живым и под мертвым Сталиным. «Тайна перевоплощения войны» после Сталинграда состояла в том, что отныне в войне первенствовали успех, тщеславие Сталина, тщеславие генералов, что начинал внедряться государственный национализм, что, кажется, укреплялась система, которая была отрицанием освободительных целей войны. И вместе с тем это было начало разрушения этой системы. Пусть свобода родилась на пятачке дома «шесть дробь один», в душах таких людей, как Новиков, Г реков, как Штрум и Шапошников, как дочь Штрума Надя, но это все равно было начало — и так понимает войну и Сталинград Василий Гроссман.