Братья и сестры - Абрамов Федор Александрович
— Да не может быть! — Анфиса схватила девушку за руки.
— Нет, вру я, — обиделась Настя. — Сходи посмотри сама.
Анфиса выпустила Настины руки:
— Ну тогда без хлеба останемся… Поликарпова бригада завсегда выручала.
Настя широко раскрытыми глазами, не дыша, смотрела на Анфису. Она поняла все. В дальних навинах без навоза и сорняк не родится. Где же у нее-то глаза были? Еще комсорг… Ведь должна бы знать: Поликарп всю зиму болеет. Тот, колхозный радетель, за него и бригадой правит.
Она быстро забегала по комнате. На столе вздрогнул и замигал светлячок керосинки.
— Вот что, — сказала Настя решительно, — я Лихачева искать пойду.
Анфиса безнадежно махнула рукой:
— Как же, найдешь теперь нашего Харитона.
— Ну так я всех на ноги подыму. Палку возьму да под каждым окошком стучать буду.
— Не выдумывай. Женки весь день с сеном маялись — из-за Синельги вброд доставали…
Настя с отчаянием всплеснула руками:
— Да ведь, может, завтра ручьи побегут. Ты что, Анфиса Петровна, не понимаешь?
Анфиса нахмурила брови:
— Разве ребят да девок кликнуть — давеча в клуб прошли.
— А ведь и вправду!
Настя схватила с вешалки Анфисину фуфайку, плат.
— Пойдем, Анфисонька, тебя лучше послушают.
Мишка Пряслин, взбежав на крылечко своего дома, осторожно открыл ворота, ощупью — пересчитывая шаткие половицы в сенцах — добрался до дверей. В избе темно, пахнет сосновой лучиной с печи, нагретым тряпьем. От передней лавки посапывание спящих ребятишек.
— Явился, полуночник. Уроки опять не выучил. Мишка, не обращая внимания на ворчание матери, приподнявшейся на постели, торопливо прошел в задоски [1] и, нашарив чугун с холодной картошкой, сунул несколько картофелин в карман. У печки под порогом с трудом разыскал рукавицы.
— Да ты, никак, опять на улицу?
— Нет, лежать буду, — огрызнулся Мишка. — Понимаешь, — горячо зашептал он, на цыпочках подходя к матери. — У Поликарпа все навины голы… Сейчас прибежала в клуб Анфиса Петровна — всех навоз возить.
Мишка выпрямился, стряхнул с себя сонное тепло.
— Переоденься. В чем в школу-то пойдешь?
— Ну еще…
— Переоденься, кому говорят. Вот уже напишу отцу… Совсем от рук отбился.
— Да пиши ты, жалоба. Все только отцом и стращаешь…
От дома Пряслиных до конюшни целый километр, и вот то, чего боялся Мишка, случилось. Прибежал он на конюшню, а лошадей уже не было.
Конюх Ефим зло пошутил:
— Бойкостью ты, парень, не в отца. Тот, бывало, завсегда во всем первый… Ну, коли проспал, запрягай быка.
И Мишка, чуть не плача от стыда, выехал с конюшни на проклятой животине. Возле кузницы он услышал знакомый-знакомый перепляс кованых копыт. Взметнувшимся ветром у него едва не сорвало с головы шапку, на сани дождем посыпались ошметки наледи. Мимо, весь залитый лунным светом, пролетел Партизан. На санях, натянув вожжи, дугой выгибалась Дунярка.
— Что, Мишка, всхрапнул часок-другой? — насмешливо крикнула она, оборачиваясь. — А я уж за вторым еду.
Мишка хотел крикнуть что-нибудь донельзя обидное, но от Партизана уже и след простыл… Так вот кто опять перескочил ему дорогу! Из-за этой язвы у Мишки вся жизнь шиворот-навыворот. Какого стыда он натерпелся на днях! «У Пряслина рост с телушку, а сознательности на полушку»… Ну и прокатили, не приняли в комсомол… У нее и отец такой. Бывало, идет Мишка с ребятами, а тот сидит под окошком, зубы скалит: «Зятек, приворачивай на чаек». Так и прилип этот «зятек», как репей к шелудивому барану. Ладно, хоть черта зубастого на войну утяпали, а то бы житья от него не было…
У скотного двора народу и лошадей сбилось как на ярмарке. Шум, смех, лязганье вил, смачное шлепанье навоза. Кто-то светил лучиной. Мишка еще издали увидел Партизана. Среди низкорослых брюхатых лошаденок он возвышался как лебедь — белый, с гордо выгнутой гривастой шеей.
Мишка пристроил быка в очередь и, кляня все на свете, стал проталкиваться к саням, на которые наваливали навоз. Дунярка и тут командовала. Как же, выхвалялась! Придерживая за узду жеребца, нетерпеливо перебиравшего ногами, она покрикивала:
— Наваливайте скорей! Это вам не бык столетней давности.
— Как же ты оплошал, Михаил? — спросила его Анфиса. — Дунярка, отдай ему Партизана. Где тебе с таким зверем управиться!
— Как бы не так, — ухмыльнулась Дунярка. — Это мы еще посмотрим.
— Не горюй, Мишка, — рассмеялась Варвара Иняхина, поворачиваясь к нему. Которым с быками не везет, тем в любви везет. Хочешь, ягодка, поцелую?
Мишка оторопело попятился назад. Дунярка взвизгнула.
— Взбесилась, кобыла! — гаркнул Трофим на Варвару. — Скоро на детей будешь кидаться!
— Я бы и тебя, Трофимушко, поцеловала, да у тебя борода колючая…
Поднялся шум, галдеж — вороны так на холод не кричат.
Мишка сбегал к своим саням за вилами — разве дождешься толку, когда бабье свой граммофон заведет? — и вместе с навальщиками принялся отдирать навоз.
Со скотного двора он все же выехал на коне. Уступила Парасковья, которая, как рассудили женщины, хоть на черта посади — все равно по дороге заснет. Немудреный конек, еле ноги переставляет, а ежели поработать ременкой — ничего, трясется…
Скрипят полозья по оледенелой дороге. По небу бежит месяц яснолицый, заглядывает Мишке в глаза, серебром растекается по заснеженным полям, по черни придорожных кустов. Сбоку — в половину поля — качается синяя тень от коня.
«Вот бы мне такого коника, — думает Мишка. — Этот почище Партизана был бы. — Он смотрит на великана в огромной ушанке, с жердью в руке восседающего сзади коня. — А еще бы лучше мне таким. Один бы всех фашистов перебил!»
Потом он долго глядит на Полярную звезду, мерцающую в ясном небе, и уже под наплывающий сон думает:
«Вот ежели идти на юг, прямо-прямо, много-много ночей и дней идти, можно бы на фронт выйти…»
На ухабе сани тряхнуло, и Мишка поднял отяжелевшую голову. Перед ним чернел Попов ручей. Сон с него как рукой сняло. По рассказам, в Поповом ручье пугало. Говорят, будто давным-давно тут повесился какой-то мужик, и с той поры каждую ночь о полуночи разъезжает по ручью баба-яга на железной ступе, разыскивает душу бедного мужика…
За Поповым ручьем стали попадаться лошади порожняком, пронеслась Дунярка, что-то со смехом крича на скаку. Скоро показалось и поле, на которое возили навоз. Мишка быстро разгрузился, вскочил на сани и давай нахлестывать коня.
Под утро он вышел на второе место. Но Дунярка — черти бы ее задрали! — обскакала его на целых пять возов. А тут еще привязался сон. И чего только не делал Мишка — и бежал за возом, и лицо снегом растирал, — а сон так и обволакивал его. Под конец он схитрил: свалит воз, сядет на сани, настегает коня и тем временем дремлет.
И вот один раз, когда на обратном пути он задремал, ему вдруг почудилось, что его зовут. Он продрал глаза и похолодел от ужаса: его со всех сторон обступал Попов ручей — от мохнатого ельника темно, как в погребе. Слева, из самой глубины чащи, глухо стонало:
— Ми-ишка, Ми-ишка…
«Это по мою душу…» — мелькнуло в его голове. Падая ничком на подстилку, он успел хлестнуть коня.
— Мишка, Мишка, помоги!..
Голос ему показался странно знакомым. Он остановил коня, приподнялся и опасливо повел головой. Далеко в стороне от дороги, там, где ручей переходит в болотистую луговину, на снегу что-то шевелилось.
— Мишка, не уезжай… Партизан утоп…
— А, чертова кукла! — злобно выругался Мишка. — Так тебе и надо! — и он с яростью вытянул коня ременкой.
А через несколько минут, понося на все лады Дунярку, повернул обратно…
Перед самым спуском в Попов ручей (как же он раньше-то не заметил!) бугрилась свежепроезженная росстань. Ну ясно — вот на чем обхитрила. Стахановка!.. Но когда он, миновав кусты, подъехал к луговине, новая боль и отчаянье охватили его: Партизан по самое брюхо стоял в ледяном сусле. Дунярка, всхлипывая, топталась спереди жеребца, тянула его за повод. Свет месяца вспыхивал на ее оледенелых валенках.