Владимир Сорокин - Манарага
Они думают. Подстегиваю:
– Вечером я улечу из Европы. На ближайший месяц у меня дровишек хватит. Подумайте.
Марсель наносит ответный удар:
– Геза, Джексон или Борислав дадут за “Мертвые души” пятнадцать штук не торгуясь.
Парирую:
– Дадут! Но Джексон сейчас завис в Аргентине с лионской библиотекой, а Борислав уже вторую неделю читает собрание Толстого для трех французских семей. И это надолго. Он медленный читатель, вы знаете. Старики заняты, а молодежь успешно жарит на дешевом Серебряном веке: Сологуб, Белый, Мережковский… У них горит хорошо и без Гоголя. Молодые такое поленце не потянут. Подумайте, парни.
Пауза. Молчат. Им и переглядываться не надо.
– Четырнадцать, Геза.
– Парни, тринадцать – и по рукам.
Недолго жуют губы.
– D’accord.
Жму руку Валиду. Передаю ему деньги. Марсель мнет умницу, и через несколько минут въезжает бронированный хаммер “почтальонов”. Охрана выходит, пищит умницами. Вылезает почтальон. Почти всегда они разные, сеть их “почты” покрывает мир. Сегодняшний почтарь – невысокий парень мексиканской внешности. Лицо его не выражает ничего. Почтальоны надежны, ибо живут за счет нас – букинистов и поваров. Суровость и беспощадность их по отношению к книжным пиратам стали притчей во языцех. С одного румына, изготовившего у себя в подвале “первое издание «Дон Кихота»”, они живьем содрали кожу, сделали из нее переплет и положили книгу в гроб несчастному – под голову. В книге на всех страницах было напечатана одна фраза: Anathema maranatha. С ними лучше не ссориться…
Блоха моментально согласовывает место и время по нашему кухонному листу ожидания. На “Мертвые души” клиент нашелся в секунды. Сообщаю мексиканцу место и время доставки. Мой график расписан на четыре месяца вперед. (А у великого Волкофф – на два года!) Цены у почтарей по Европе стабильные, торговаться не приходится:
– Штука + прогонные.
– D’accord.
По ритуалу я должен передать “посылку” почтальонам в присутствии букинистов. Причем букинисты должны стоять за моей спиной с поднятыми зелеными умницами, этим гарантируя подлинность товара. Так и происходит. Содержимое кофра почтарям никогда не показывается. Серебристый чемоданчик с “Мертвыми душами” передается в мексиканские руки.
Через десять дней он должен всплыть в Трансильвании.
Жмем друг другу руки, расходимся.
День: ланчую в суши-баре отеля, заказываю такси, еду в аэропорт.
Берлин мне нравится своим пространством и городской неагрессивностью. Несмотря на распахнутость – спокойный город. Пережил все войны. По спокойствию он похож на Будапешт, но гораздо разнообразнее: турецкие, арабские, русские, китайские районы. Я читал здесь уже раз сорок, и все удачно. Публика спокойная, респектабельная…
А ведь в нашей профессии неожиданности – обычное дело. Мы всегда готовы к потрясениям. В Гуанчжоу одна пара, сбросив одежды, улеглась на стол и стала совокупляться, поедая чизбургер, приготовленный мною на “Лолите”. С “Мадам Бовари” у одного повара в Марокко было еще круче – amour à trois. И ставшее уже печально знаменитым убийство клиентом своей беременной жены и тещи на чтении по “Преступлению и наказанию”. Из-за сумасшедшего идиота с топором достойный повар получил пятнадцать лет.
Аэропорт берлинский тоже дышит пространством и покоем…
Вообще, аэропорты, отели, вокзалы, пункты проката машин – для нас очень важны. Это, конечно же, не родные дома, но хотя бы – прихожие… Уже девятый год как у меня нет постоянного угла, есть лишь несколько чемоданов с одеждой и оборудованием, которые кочуют со мной по миру. И так живет каждый book’n’grill chef. Шесть паспортов на разные имена, мои пальцы могут менять отпечатки как перчатки, прошу прощения за каламбур. Со мной три блохи, мои верные сторожевые сучки. Благодаря такому образу жизни, я до сих пор на свободе. Это – чудо. Но оно не может длиться вечно. Поэтому на безопасность я отстегиваю прилично: технологические совершенства, экстрасенсы, астрологи, обереги, молитвы монахов, подкуп чиновников в департаменте по борьбе с book’n’grill.
Зеленая блоха шепчет о начале регистрации на рейс, шлет сводку погоды в Токио, уточняет дальнейший маршрут. Синяя пищит о коридоре безопасности, свидетельствует о благоприятном расположении небесных тел. А красная, мозговая, просто делает мне похорошо.
Самолет полупустой. Похоже, великое переселение народов после Второй исламской революции и последующей за ней войны уже завершается. Это прекрасно: нам, поварам, спокойнее работать. Во времена революций и войн не до гурманства – народ хочет элементарно жрать…
Заказываю себе традиционный яблочный сок с газированной водой. В иллюминаторе – высокое небо над океаном облаков, напоминающих мозг Бога. Верю ли я в него? Трудно сказать… Скорее, я верю в изгибы своей судьбы, образующиеся под воздействием внешних и внутренних (моих) сил. Во внешних силах иногда присутствует нечто светящееся в белом. Назовем его Фатум. Природа его мне до сих пор неясна. Но я его чувствую. Возможно, он состоит из Темной материи, на которую сейчас принято все валить. Исламскую революцию некоторые эзотерики тоже объясняли влиянием Темной материи. Правда, политики к ним не очень-то прислушивались: против влияния Темной материи человечество пока предпочитает применять бомбы…
В общем, пока я верю в Провидение и в своих трех блох.
Моя судьба извилиста. Я родился в Будапеште тридцать три года назад в семье белорусского еврея и польской татарки. Родители мои бежали: отец от православных фундаменталистов, мать – от исламских. Те и другие бородатые мракобесы хотели от населения любви и понимания, поэтому бомбили, жгли, резали и расстреливали нещадно. Родители встретились в венгерском лагере для беженцев, а потом обосновались в Будапеште, к счастью тогда оккупированном американцами. Вообще, Будапешт у родителей моих был синонимом счастья – спасение от мракобесов, любовь, рождение первенца, остров благополучной жизни, Sziget-фестиваль, где они танцевали обнявшись. Наверно, поэтому они и дали мне венгерское имя – Геза. Хотя мать объясняла это просто красотой звучания. Отец же никак не мог это объяснить.
Фамилия моего отца – Яснодворский – связана не с дворянскими родами поляков или русских, а с литовско-белорусским местечком Ясен Двор, где триста лет проживали наши еврейские родственники. Они дважды оттуда бежали: в 1906 году, после еврейских погромов, и в 1941-м, спасаясь от эсэсовской айнзацкоманды. Но потом возвращались в своей милый Ясен Двор, где, по словам прадедушки, “каждой весною так пахнут яблоневые сады и переполненные сортиры, что просто-таки натурально сходишь с ума”.
Мой отец был известным в Белоруссии антропологом, весьма рано сделавшим себе карьеру профессора на древнеславянской теме. Будь он попластичней, то никуда бы не убежал от “этих бородатых мудаков”, а спокойно тянул свою академическую лямку, благо тема его была им идеологически близка. Но его выступление на парижской конференции антропологов “О готских корнях белорусов” потрясло антропологическое сообщество и вызвало вопросы у минского православного КГБ. С папашей мягко поговорили, попросив на следующей конференции в Любеке дезавуировать собственные изыскания. Пойти на это он не смог “чисто по научным соображениям”. Будучи тогда человеком бессемейным, папаша, не доехав до Любека, сошел с поезда и добрался до венгерской границы. Почему он не остался в Пруссии? Внятно объяснить это отец мне не мог, отшучивался: чтобы встретиться с твоей мамой. На самом деле, просто его знал и любил ректор Будапештского университета, и кафедра антропологии сразу же дала ему профессорское место. Свои лекции он читал по-английски. Дома мои родители говорили исключительно по-польски. По-русски и по-белорусски отец только ругался. По-венгерски он знал несколько слов. Как говорится: “nem tudom, и то с трудом”. Родившись, я жил в двуязычном пространстве. Но проучился в венгерской школе только четыре года: американцы после печально знаменитого Трансильванского мира покинули страну, и вторая волна Второй исламской революции накрыла Восточную Европу и нас. Мы бежали. На этот раз – в Баварию, которая принимала восточноевропейских беженцев. Полгода мы скитались, затем отец получил-таки хлипкое местечко доцента в университете Пассау, а мать устроилась туда же в профессорскую столовую. Она прекрасно, надо сказать, готовила, и кулинарные способности мои – от нее. Отец был способен приготовить только два блюда: яичницу и картошку в мундире…
За три года жизни в Пассау я научился говорить по-немецки и по-баварски, играть в баскетбол, Blub, Red Lizard, Dйdыl, водить танк, ставить мины и разминировать, стрелять из пистолета, винтовки, автомата и пулемета. На мое четырнадцатилетие отец сделал нам с мамой “подарок”: влюбился в свою коллегу, старше его на восемь лет, и вместе с ней уплыл в благополучную Австралию. Мать это сильно подкосило, и она запила, хотя раньше прохладно относилась к алкоголю. Она была сдержанной мусульманкой из интеллигентной семьи крымских татар, осевших в Кракове в начале века после захвата русскими Крыма, запрет на алкоголь ее никогда не касался. Больше всего ее угнетало, что отец выбрал “старую академическую клячу”.