Владимир Маканин - Портрет и вокруг
И как ни плевался я, некая половина Игоря Петровича уехала вместе с ними. Вот именно. Я как бы сидел сейчас тоже в машине, с ними бок о бок. Потому что энергию, движение, лихачество и наскок ты, в конце концов, не любить не можешь. Потому что кто бы и где бы ни двигался, это движешься ты. И всякое движение – твое движение. И как бы ты ни плевался, ты зажигаешься подспудно от лихости и наскока этих нахалюг и даже готов оправдать их, если только они не причиняют боль окружающим их избам, и оврагам, и заснеженной равнине. А они не всегда причиняют боль.
* * *
После этого я уехал.
Правда, ехал я на грузовой – ехал через застывшую реку по так называемой зимней дороге. Ехал в кузове, а вовсе не развалясь на мягких сиденьях, как тот мой энергичный двойник, уехавший с киношниками в темных очках. Тем не менее ехал я туда же, куда и те двое. К ним. В город.
Но сначала я смотрел им вслед, пока не скрылись.
* * *
«Старение – это ступеньки, а не ровный спускающийся вниз асфальт», – твердил себе я.
Разница между Старохатовым молодым и Старохатовым зрелым, и в особенности Старохатовым стареющим, была вполне возможна. Теперь (с этого я и включился в работу) меня озаботили не сами по себе периоды его жизни, а их, что ли, стыковка. Миг перехода. Тем более – миг последнего перехода. Проще говоря, меня интересовала теперь необязательность переползания из периода в период: пусть человек меняется…
Мысль о том, что Старохатов в каждый свой новый период (если это действительно его период, а не просто десять – пятнадцать лет) способен функционировать как индивидуальность на базе неких новых ценностей, тогда и возникла. Опасно было: образ мог рассыпаться. Однако за вычетом этой опасности мысль была живой, и я был доволен. Я вообще был доволен, что вернулся домой и что опять работаю.
* * *
Дома было тихо и буднично. Без перемен. И даже Аня была не слишком надутая; правда, она сказала довольно строго:
– У меня к тебе есть разговор.
– О чем?
– О тебе.
– Я готов… Давай поговорим.
– Не сейчас.
Разговора не произошло – Аня «пообещала», но, любя, отложила на позже. Она только спросила, как мои отец и мать. Не болел ли я там и почему за полтора месяца было лишь одно письмо. Ну, и, конечно, немного поплакала… А в основном говорили о Машке. О ее массажистке. И конечно же о любимых подругах Ани – о тете Паше и тете Вале.
* * *
Да, он стал захаживать.
Вечереет. Мы сидим и толкуем, Старохатов не встает из-за стола, и – это в его стиле – он продолжает этот разговор вообще. О погоде. О кино. А затем вновь о том, как мои дела и когда же я закончу сценарий.
– Никак, – отвечаю я. – Собирал материал по чайной ложке – и выдохся… Помните, я рассказывал вам о некоем человеке?
– Помню.
– Попался мне орешек.
Помолчали. Старохатов спрашивает:
– Не можешь раскусить?
– Не могу.
– И ничего параллельно не пишешь?
– Нет.
– Ну, братец, эта болезнь с жиру, – смеется он. – Или, может, у тебя появилось имение и крепостные? Душ сто, а?
Я только вздыхаю.
– Так в чем же трудность? – спрашивает он. Он хочет быть мне полезным.
Я кратко набрасываю ему портрет – я подчеркиваю его противоречивость.
Старохатов думает – минуты две, не больше. Профессионал.
– Ерунда, Игорь, – говорит он.
– То есть?
– Нет такого человека.
Я даже слегка растерялся.
– Как это нет?
– Нет.
– Но я же знаю, что он – есть.
Старохатов смеется:
– Нет, Игорь, сто раз нет… Поверь мне, что это обычный жулик. И он проще, чем ты думаешь.
– Проще?
– Гораздо проще. И гораздо понятнее. И никакой тут иррациональности нет.
Старохатов поднимается из-за стола и идет в прихожую одеваться – пора домой.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ Глава 1
И трогательно было, и смешно: Аня, жертвуя изысканно звучащим званием лаборантки, собиралась взяться за подъем жизненного уровня нашей семьи. Ей казалось, что она делает некий шаг к достатку. Шажок, если не шаг. Пусть даже маленький. Она смотрела вперед, и я не мог не подумать, что она чудачка, девочка. И что, живя бок о бок с таким муженьком, она к достатку не выбьется. И что это так чудесно, что она этого не понимает.
Но они не только уговаривали ее стать секретарем директора, они – тетя Паша и тетя Валя – готовы были взяться и за меня. Ведь до самого этого дня Аня меня не трогала. Более того – она проявила максимум чуткости. Она не попрекала меня малым приработком. Она отпустила меня в деревню. Она полностью взяла, или, лучше сказать, пересадила Машку на свои молодые плечи. Словом, она понимала меня. Но это не значит, что она (они!) не собиралась взяться за меня всерьез, как только я приду в себя.
– Ты попробуй писать о дяде Вениамине, – так Аня начала.
И повторила, как повторяют приказ:
– Тебе надо написать повесть о дяде Вениамине.
Я, помнится, даже рот приоткрыл. Я полагал, что с этим покончено и что эта тема давно умерла. Или сам дядя Вениамин умер. Потому что речь о нем велась когда-то давным-давно.
– Это тот, с кем хотели познакомить? – невыразительно спросил я.
Аня кивнула. Стало ясно, что меня считают глубоко провинившимся.
– Ты будешь, Игорь, о людях писать типичных. О тех людях, которые живут рядом с тобой.
– Разве дядя Вениамин переселился?
– «Рядом с тобой» – в переносном смысле. Не остри. Ты прекрасно понимаешь, о чем я говорю.
Она продолжала:
– …И с тобой больше никогда не случится того, что случилось. Пустоты этой не будет, вот увидишь.
– Аня, я ведь не жалуюсь.
– Зато я жалуюсь. (На что она жалуется, я не спросил – было ясно. Уехал. Бросил. Какой я муж?)
– Жаловаться – самое простое, – отмахнулся я.
– Я не на тебя жалуюсь.
– Вот тебе раз, – а на кого же? – Она заплакала:
– На жизнь.
Она сказала, что боится за Машку. И боится остаться одна. И за себя боится. И за меня тоже – тетя Паша и тетя Валя передали ей, что перед отъездом я был совсем плох и что именно с таким лицом кончают самоубийством.
– Велели припрятать в доме веревки?
– Вроде того. Велели внушать тебе, что жизнь – это чудо.
Слезы, впрочем, быстро просохли. Аня была человеком решительным.
– Игорь.
– Да.
– Сейчас ты будешь кормить Машу. Она ничего не ест…
Предполагалось, что кормежка дитяти явится для меня теперь чем-то вроде семейной терапии. Задумано, вероятно, было заранее и загодя, – но вдруг оказалось, что Машка голодна. Она вовсе не противилась. Она охотно ела. И заговорщицки на меня поглядывала.
– Хочешь мне что-то сказать? – шепнул я ей. Оставалось две ложки каши, и я уже ничем не рисковал.
Маша покачала головой: нет… и опять улыбнулась, вступая в какой-то неведомый мне заговор против матери.
– Она прекрасно ест, – сказал я Ане.
* * *
Они все-таки его привели, пригнали, как на веревке, – пожилого работягу, заматерелого, умного и тихого, – и вот дядя Вениамин сидел на стуле и потел крупными каплями, потому что ему уже сказали, что о нем будут писать книгу.
– Так… Значит, вы действительно спасали склад во время пожара? – без энтузиазма спрашивал я.
– Спасал, – без энтузиазма отвечал он.
– И вас наградили чем-то?
– Хвалили.
– В тюрьме вы, говорят, тоже сидели?
– Да.
– За дело?
– Ну а как же.
Мы разговаривали вдвоем – с глазу на глаз. Но сначала тетя Паша и тетя Валя и отчасти моя Аня поддерживали общий разговор, знакомили нас, сближали – и наконец ушли. Сейчас Аня катала Машку на мартовском воздухе. И беспокоилась обо мне: то есть думала, не стану ли я, оставшись с ним наедине, отшучиваться. Не стану ли дурачиться, скрывая за шуточками малость своего художнического дара и неумение объять и осилить образ дяди Вениамина.
Разговор, разумеется, не получился. Как не получаются задуманные и запланированные браки, когда и она хороша, и он ничего, и вот их свели, а говорить им не о чем.
К чести дяди Вениамина, он сам это понял. Прийти он пришел, и сидел напротив, и даже рюмку выпил, но никчемность общей затеи понял сразу. Сбросил несколько крупных капель пота со лба и сказал мне:
– Не могу я вот так разговаривать.
– Почему?
– Так…
– Может, еще выпьем?
– Толку не будет. Ну что я могу тебе рассказать, чем удивлю?
– Не знаю. Может быть, и удивите.
Он помолчал. Потом шепнул, как шепчут товарищу по неудаче:
– Дуры они… женщины то есть.
И стал собираться. Поднялся из-за стола – и к вешалке.
– Давайте все же посидим немного, – сказал я.
– Зачем?
– Ну так – для отвода глаз.
Я пошел его проводить. И гостеприимства ради, и чтобы было ясно, что мы вместе и что я вовсе не выставил дядю Вениамина.
Нас увидела Аня. И обе тетки – тетя Паша и тетя Валя. Мы шли (учитывая непротаявшие асфальтовые тропки) далеко от них и в несколько другом направлении. Я помахал рукой: дескать, все в порядке, гуляем, ведем содержательную беседу. И Аня вдруг с неудержимой радостью замахала в ответ. А лицо ее засветилось счастьем, другого слова тут искать не нужно. Теперь дело прошлое. Но никто и никогда не радовался за меня так, как Аня в те дни. Это точно. Никогда. И никто. И не потому, что она была лучше других женщин; она не была лучше других. Правой рукой она продолжала катить коляску с Машенькой. А левая взметнулась кверху, и белая ладонь вертелась, как вертится резной лист клена, когда он пляшет на ветру, показывая тебе то лицо, то изнанку. Ладонь была очень яркая и белая на мартовском солнце. Голая ладонь. Потому что Аня экономила и перчаток себе купить не смела.