Кузьма Петров-Водкин - Моя повесть-2. Пространство Эвклида
Из темноты вынырнула на меня женская фигура.
- А я вас разыскиваю, пойдемте откушать с нами (я узнал прачку)… Да что это у вас такое на руках?… Фу, Господи, я думала, ребенка какого обгорелого нашли!
Мне стало неловко в позе няни.
- Нашел возле детской… Хочу детям на память передать. Женщина наклонилась к кукле.
- У-у, обгорела как! Ведь третьего дня только крахмалила я ее костюмчик…
Кухня и конюшни были в стороне, и пожар их не коснулся. Среди домочадцев почти все были в сборе.
- А где же галантерея наша? - спросила прачка.
- Они в каретнике устроились, Марфа Осиповна, на голову жалуются… - ответил дворовый мальчик.
- Замучился, - дыру огню прорубал… И ты тоже, умная голова, - не унималась прачка, набрасываясь на буфетчика.
- Да ведь он сказал, - непременно водой зальем оттуда! - оправдывался буфетчик.
- Он бы тебе керосином пообещал заливать, - ты бы тоже бросился…
Сожалели о погоревшем добре и о самих себе. С пожарища ухнуло каким-то обвалом. Женщины ахнули, закрестились. Кто-то сказал:
- Последний дух покойник испускает…
- Эх, опять, видно в Баке поганой на обормотов белье стирать! - гневно на кого-то сказала прачка.
- Да, пожили на ковыль-траве! - ответили ей. Для многих пожар перестраивал их жизнь.
Я вышел в ночь и побрел целиной в степь.
Вскоре запахло чередой, полынью и затрещали кузнечики. Где-то вдали крякнула птица - сова или ночной ястреб.
Догорающий замок Синей Бороды уже недохватывал до меня своим светом.
Глава тринадцатая
ДАНЬ ВРЕМЕНИ
Педагогикой я начал заниматься рано, не потому, что имел к ней особенное влечение, а скорее для заработка. Последнее соображение не мешало мне всерьез увлекаться передачей моих знаний другим.
С первых лет школой была отмечена моя якобы склонность к преподаванию, и запросы часто направлялись ко мне. Так и этот урок попал в мои руки.
В Полуектовом переулке был небольшой особняк-квартира с антресолями, выходившими во двор. Внизу жил брат, холостяк, а наверху его сестра, вдова с детьми.
Это была семья московских университетских сфер с известными работниками по земству, по медицине и по юриспруденции. Традицией московской культуры девятнадцатого века веяло от этих людей, всегда немного нервно прислушивавшихся к Петербургу и считавших его плохо разбиравшимся в чаяниях страны.
Сюда приглашен был я на уроки рисования для двух мальчиков-гимназистов. Мальчики были хорошие, и заниматься с ними было нескучно, а в доме чувствовались простота и сердечность.
Мать моих учеников, со всегдашней папиросой между двух пальцев, имела способность быстро приветить к себе нового человека.
Еще до близкого вхождения в этот дом от мальчиков да и от матери я уже наслышался о старшей ее дочери от первого брака. В доме было какое-то существо, которым они все жили.
Проходя коридором в комнату, отведенную для уроков, в открытую дверь я увидел девичью комнату, холодную, строгую не по-девичьи. На письменном столе у окна в четком равнодушии лежали книги и тетради. В углу безучастная икона Богоматери еще больше холодила жилище девушки. И только одна роскошь по цвету - пурпурное атласное одеяло оживляло эту келью…
Иногда в конце урока слышал я шаги в коридоре и закрывшуюся дверь: "Леля пришла", - сообщали мне мальчики.
Она кончала в это время гимназию.
Первоначальное обучение рисованию заключается в том, чтобы перевести внимание подростка на графический материал. Очень легко и сразу дети бросаются на предмет, минуя изобразительные средства, они начинают его усердно выцарапывать на бумаге, чернить и мусолить.
Лучшим упражнением являлась работа не сразу с натуры, а непосредственно с белизной бумаги и с чернящим инструментом, - к этой системе я пришел в раннюю пору моей преподавательской практики.
Для возбуждения интереса в учениках пускался я на разные выдумки, чтоб помочь им загореться магическим действием черного на белом.
Один из сумбуров в головах не умеющих рисовать получается от недоумения: что же, в сущности, действует в рисунке - белизна бумаги или тушевка на ней, потому обращение листа посредством карандаша в разноплоскостные состояния очень убедительно действует на начинающего. А когда эта первичная иллюзорность озадачивает и взрослых в семье, - эффект и запоминание того, какими средствами он достигается, делается основательным. Подпуск к предмету вообще я производил очень осторожно. Научить построению предмета, принятому в обиходе, нетрудно, но это может и в дальнейшем остаться как механический прием при восприятии видимости, и непосредственное общение с предметом этим приемом затормозится. К тому же свойства каждых глаз настолько отличны друг от друга и так, подчас, своеобразны, что нельзя варварски нарушить их, не дав им возможности углубиться и уточнить присущее глазам свойство.
Я учитывал: будет или нет ученик художником, руководитель должен дать ему исследовательскую сноровку при анализе предмета через изображение.
Я уже тогда возмущался системами наших общих школ, делающих из рисования забаву, мучительную для ребят.
- Петя Петров, нарисуй, что ты сегодня видел по дороге в школу?
Или:
- Белеет парус одинокий в тумане моря голубом… - с пафосом продекламирует он или она классу и:
- Вот нарисуйте, дети, эту картину.
Беда не в том, что ребятишки еще не видели никогда моря, можно упражняться и с серым козликом, жившим у бабушки, - результат будет тот же: ребенка через изображение сталкивают с ложью масштаба, дают ему непосильный символ вещи и отстраняют и заглушают надолго встречу с непосредственным, захватывающим действием изобразительного материала.
Когда я проводил опытные занятия в одном из детских приютов, у меня был такой случай: к рисующему малышу лет трех подошла няня и предложила ему нарисовать дом; карапуз удивленно поднял на нее лицо и сказал:
- А где мне взять такую большую бумагу? - подумал и прибавил: - Да еще не бумажную, а каменную…
Малыш был на верном пути, из него выйдет толк: он сумеет дощупать предмет основательно.
Однажды в комнату, где мы занимались, вошла мать и с ней девушка лет семнадцати.
- Я привела мою дочь познакомиться… Сегодня день ее рождения, и мы вас просим пообедать с нами! - сказала мать.
Мальчуганы обрадовались этому сообщению, побросали карандаши и потащили меня мыть руки, а оттуда в столовую.
За столом было молодо: подруги девушки, их братья, студенты и гимназисты, и среди них вкраплено несколько взрослых родственников.
Леля сидела наискосок передо мной.
Длинного разреза глаза с темными зрачками, сильно опушенные ресницами, недооткрывавшиеся веки и черные брови, незаконченные у переносья, придавали некоторую не-русскость ее лицу. Темные, с пробором посередине волосы очерчивали небольшой лоб. Прямой, с легким выступом над губами нос, с четко развитыми крыльями, при улыбке давал выражение некоторой заносчивости, которая встречается у избалованных детей. Губы девушки, совершенно неправильные по симметрии, говорили о ее легкой смущаемости, а когда эти губы упрятывались толщинками их змеек к зубам, то они выражали скрытность характера их владелицы.
Лицо Лели казалось недоделанным: какие-то физические импульсы словно не добрались обработкой формы до внешних их заполнений, казалось, двое художников рисовали одну голову, исправляя ее друг за другом.
Коричневое платье с отложным кружевом на воротнике казалось без воли девушки сшитым и надетым на нее.
Весной они уехали в деревню, а я поехал с приятелями на роспись, которую мы получили в Саратове.
Не могу понять, откуда у провинциального подрядчика-иконописца нашлась смелость поручить нам эту работу, подрывавшую нашей конкуренцией экономику местных иконников.
Взялись мы за дело рьяно, с юношескою развязностью объявили войну всему захолустному убожеству. Слетелись мы в нижневолжскую столицу победителями заранее над дурным вкусом и над рутиной. Наскоро оборудовали леса, прочности которых мы менее доверяли, чем собственной ловкости и балансировке на них, и приступили к работе.
Это было время, когда Васнецов прогремел своими композициями Владимирского собора в Киеве. Его модернизованный византизм вызвал уже подражания в среде росписчиков. Уже появились расширенные глаза у церковных персонажей и лилии в орнаментах - от Васнецова и лилово-зелено-коричневый колорит - от декадентства.
Это было время "Весов" и "Скорпионов", утончающих и разлагающих на спектры видимость. Время симфоний Андрея Белого с их дурманящими нежностями недощупа и недогляда, время Бердслея, когда запунктирились и загирляндились кружочками все книги, журналы и альманахи передовых издательств. И это было время, когда венский модерн с беспозвоночной кривой и с болотным колером вышел на улицы: Ярославским вокзалом, купеческими особняками и "бледными ногами" Брюсова - и приобрел, казалось, полные права гражданства.