Фридеш Каринти - Путешествие вокруг моего черепа
Нет, мозг не причиняет мне боли. Но ведь это куда абсурднее любой боли! Уж лучше бы было больно. Невероятность происходящего страшнее самой нестерпимой боли. Человек лежит на столе с вскрытым черепом, мозг торчит наружу – невероятно! И при этом человек жив, да что там жив, он не потерял сознания, способности мыслить – прямо невероятно! Невероятно, противоестественно, непристойно, некрасиво… так же противоестественно было… когда на высоте пяти тысяч метров… парил некий очень тяжелый предмет», парил вместо того, чтобы… камнем лететь вниз… как положено,… Нет, нет, господа… как бишь сказала несчастная утка… застенчиво и кротко… когда ей запрокинули шею… «этот нож – он совсем для другого… от него добра не жди…»
Полно вам шептаться, господа. Я бы и так все разобрал, если бы не был вынужден прислушиваться к самому себе. Перестаньте шептаться! Я слышу, как шепот становится все быстрее и ворчливее. И бесцеремоннее. Неужели вы не понимаете, что это неприлично? Мне до того стыдно, неловко! Прикройте же, прикройте чем-нибудь мой обнаженный мозг!
Должно быть, это происходило в тот момент, когда со лба Оливекроны сняли обруч, он погрузил в открытую полость микролампочку и при свете ее справа, на чуть покрасневшем мозжечке, под вторым слоем pia mater[48] увидел, а затем и слегка ощупал опухоль. Было одиннадцать утра, операция длилась уже два часа.
Аддис-Абеба
Будапешт, 4 мая 1936 года, понедельник. Люди чуть мрачнее обычного. Поскольку основным времяпрепровождением будапештцев является сидение в кафе и чтение газет, то каждому не хватает его привычной ежедневной газеты. Приходится довольствоваться выходящими по понедельникам утренними выпусками. Леон Блюм, по всей видимости, согласится сформировать правительство. «Ничего себе неделька началась!» – язвительно замечают сторонники правой оппозиции, пользуясь репликой цыгана, которого тащили на виселицу.
Для Цини, который ведет вольную холостяцкую жизнь, день мог бы оказаться вполне удачным: уроки заканчиваются к двенадцати часам, новый костюм, на примерку которого он ходил в субботу с моим приятелем Б., уже готов. Однако на первом же уроке преподаватель гимнастики интересуется, какие новости о моем состоянии, затем тот же вопрос задают и другие учителя. Наконец от одного из них Цини узнает, что сегодня мне делают операцию; все верно, мать еще на прошлой неделе упоминала в письме об этом. Стало быть, сегодня.
Рози оживленно снует по опустевшим комнатам и, даже покончив с уборкой, оставляет окна открытыми – такая чудесная погода. Пали, ее парнишка, сегодня возвращается из школы рано, весело носится из комнаты в комнату, вся квартира теперь в его распоряжении. Под руку ему попадается труба, ту-ту-ту-у! – дует он во всю мочь. Но Рози тотчас прибегает из кухни: немедленно положи трубу на место! Барин наш, бедняга, сейчас под ножом лежит, а он, вишь ты, расшумелся! Взял бы лучше Библию да сотворил молитву, как положено. Мальчонка исподтишка огрызается, мне, мол, из такой дали все равно трубу не услыхать.
Тем временем его отец, Пал Сабадош, направляется в город, вроде бы появилась надежда наконец-то заполучить какую-никакую работенку. Проходя по площади у театра, он слышит мое имя. Оборачивается и видит двух господ, беседующих промеж себя.
– Да, я сам читал. Сегодня или завтра. Это, брат, дело нешуточное.
– Какие уж тут шутки! А жаль его, такой славный человек был.
– Ты был знаком с ним?
– Раз как-то говорили с ним, мимоходом.
Габи в Шиофоке, идя к берегу Балатона, обнаруживает царапину на руке и заходит к курортному врачу смазать ее йодом. Доктор справляется обо мне, да, в последний раз, когда мы виделись, он был очень плох, но теперь ему будут делать операцию в этом… как его… да-да, в Стокгольме. А вы откуда знаете?
Вдова Ш., добрая душа, но неисправимая мечтательница, в меблированной комнатушке на окраине города сидит у стола с пером в руке.
Я задумчиво смотрит перед собою. Это длинное послание – уже четвертое по счету – тоже пойдет в корзинку для мусора, отправит она короткую записку, приложив к ней несколько розовых лепестков. Господи, спаси его и помилуй! Она готова навеки отказаться от встреч со мною, лишь бы я выздоровел.
В городском парке, в ресторане Гунделя уже выставили столики в сад, плавательный бассейн тоже открылся, но народу пока немного, тренер по плаванию – симпатичный толстяк – интересуется у знакомого господина, нет ли каких новостей обо мне. «Подумать только, еще осенью плавал тут, такой бодренький! А уж Цини до чего озорник, только и делал, что под воду нырял – ну, что твой индеец, и купальные туфли у дам с ножек стягивал. То-то визгу было! Бьюсь об заклад, что Цини вот-вот опять тут появится».
В уютном, тихом санатории на Швабской горе доктор Д., беседуя с кем-то в холле, доверительно сообщает, что до отъезда в Стокгольм я провел здесь целую неделю, и он, доктор, уже тогда заподозрил, что мои дела плохи.
Да, разговоры обо мне ведутся в самых разных местах.
Адольф – героический телефонист редакции, уже машинально отвечает на многочисленные телефонные запросы. Слушаю вас. да-да, сейчас идет операция, в дневном выпуске мы дадим подробное сообщение независимо от того, закончится к тому времени операция или нет. То есть как это – откуда узнаем? Видите ли, мы уже звонили в Стокгольм в половине десятого, сейчас снова соединились с больницей, как раз идет разговор… насколько я слышал, пока что операция проходит нормально… пожалуйста, до свидания… алло?… да, сейчас идет операция, в дневном выпуске мы дадим подробное…
По горам Скандинавии, по сосновым лесам, меж голубых озер, покачиваясь в напоенном соленым ароматом воздухе бежит телефонный провод, вверх-вниз, от столба к столбу, не глядя по сторонам, как мчится к дому поросенок, в которого запустили камнем, – визжит и знай себе дует во всю прыть. Ландшафты сменяют окраску, от ядовито-зеленой до серовато-грязной, а провод пересекает границы, облака собираются в вышине, над Гамбургом, над Нюрнбергом, а он бежит дальше, через Берлин и Вену, по долине Вага к венгерским просторам, где зазеленели луга и фруктовые деревья оделись листвою, – бежит тоненький проводок, скользя по каналам окраин к центру, – бежит провод, а по проводу бегут слова, туда и обратно, за какие-то тысячные доли секунды. Человеческие слова, людские речи – что до них проводу? Телефонным столбам до них тоже дела нет, ведь они деревянные – искромсанные, изуродованные инвалиды мирового сообщества деревьев, все интересы их по-прежнему устремлены к деревьям, искалеченные, страдающие от боли, они, если о ком и справляются, так только о своих собратьях. Издалека идешь, друг провод? – спрашивает шепотом стокгольмский столб. – Что нового в южных краях? Правда ли, что там уже черешня цветет, ведь у нас ей еще чуть ли не месяц дожидаться цветения, а мне и вовсе не дождаться вовек!
В половине десятого супругу мою, которая взволнованно мечется по коридору, вызывает к телефону редакция из Пешта. Ее просят сообщить все, что ей известно, разговор займет четверть часа, стенографист запишет все под ее диктовку, передаст по частям главному редактору, тот отправит в типографию, к полудню материал будет набран. (Супруга моя – весьма разумно – сообщает лишь факты без каких бы то ни было субъективных комментариев. Такая позиция пристала ей как врачу, да и мне тоже.)
…операция началась в девять часов и вряд ли закончится раньше часу… Я только что подслушивала под дверью, слышно, как он стонет…
…Профессор – удивительнейший человек…
…да, электрической иглой… Каждую минуту ему измеряют давление… Держат на кислороде… В случае необходимости будет введен физиологический раствор и сделано переливание крови… Человек с такой же группой крови, как у моего мужа, дожидается в соседней комнате, но мы надеемся, что это не понадобится…
…сейчас как раз вынимают черепную кость…
…да, он в полном сознании, профессор постоянно поддерживает с ним контакт… В самом начале была проведена частичная трепанация и сделан последний снимок… Профессор столь же блестящий невролог, как и хирург…
…ой, я вижу из кабины – донора ведут в операционную… да-да… всего доброго…
Телефонный аппарат со всех сторон обступили сотрудники редакции. После каждой фразы, переданной стенографистом, наступает тишина. Но вот разговор окончен, и коллеги расходятся по своим делам. Мишу торопливо идет по коридору, ему предстоит редактировать послеобеденный выпуск, если повезет, он еще успеет вставить выступление Муссолини по радио. Печуш садится диктовать материалы для спортивного отдела, однако никак не может сосредоточиться, постоянно вспоминает, как всего лишь две недели назад проведывал меня и рассказывал со всеми подробностями о своем пребывании в Стокгольме: он попал туда, будучи чемпионом по фехтованию, и видел премьер-министра, который катил на коньках впереди него по улице. Талантливый П., пока с вдохновенным видом сочиняет свою заметку, тоже возвращаясь мыслями ко мне, с искренним сочувствием старается подобрать концовку поудачнее; как бишь звучит моя знаменитая поговорка? В юморе я шуток не признаю. В памяти Ш. мелькает моя язвительная карикатура на него, но затем ему приходит на ум одна моя стихотворная строка, и поэт одерживает в нем верх. Главный редактор вспоминает, как уговаривал меня пойти на консультацию к пештскому профессору. К. с искренней печалью помаргивает глазами, протирает очки, затем ловит себя на том, что составляет фразу – первую фразу будущей статьи по случаю моей… «Маленький акробат, взобравшись на самый верх кое-как сооруженного помоста, едва достал из-за пазухи скрипку, чтобы сыграть прекраснейшую мелодию своей жизни, как все сооружение внезапно рухнуло». Мальчик-акробат, с которым меня здесь сравнивают, был героем одного из давних моих рассказов. Статья, начинающаяся этой эффектной параллелью, к сожалению, может понадобиться к утру, так что хочешь не хочешь, а писать надо. Подыскивать заголовок не потребуется. Заголовком послужит мое имя – в жирной, черной рамке.