Нина Гаген-Торн - Memoria
— Вы давно в Советском Союзе?
— 3 войны, пани.
— Откуда?
— 3 Варшавы.
— Большой получили срок?
— Десять лет, прошу пани.
В лагерях не принято расспрашивать. Вежливость позволяет спросить: срок, статью, имя. Дальше человек сам, если хочет, расскажет. Что расскажет — его дело.
На воле человек — как изюмина в тесте — сидит в своей среде. В лагерях он без среды и без прошлого. Все по ту сторону — неизвестно, условно, призрачно. Прошлое он воссоздает по своему желанию. Настоящее — сегодняшний лагерный день, где он отражен в проявлениях, как под лучом прожектора. Чем труднее и беспощаднее настоящее, тем милее и прекраснее прошлое. В нем часто о желаемом рассказывают как о бывшем. Так в 37-м году женщина в камере на моих глазах выдумала себе ребенка. Войдя в камеру, сказала, что у нее нет детей. Почти у всех в камере — были. О детях говорили, волновались, плакали. Ей показалось, что у нее тоже был ребенок. Через месяц он оброс плотью; она рассказывала, какие у него глаза, волосы, как он смеется, «весь в отца». Она тосковала о нем и плакала, как другие. Это не было ложью. Это состояние сознания, где стерлись грани между желанным и бывшим. Чем это вызвано? Вероятно, тем, что настолько неправдоподобна была ложь, возведенная на нас, настолько невозможно было вообразить себя или окружающих женщин диверсантками, шпионками, террористками, что являлась потребность в правдоподобной и утешительной выдумке. Социальная ложь заражает. Прошлое принималось условно.
Оно стало плоскостным отражением желаемого.
Условно «пани Фуля» была принята нами как «писа-телька». Она сама, пожалуй, верила, что «вся Польша тревожится о ее судьбе», что офицеры, защищавшие Варшаву от немцев, шли с ее именем. Черные глаза ее горели, и седая прядь вдохновенно откидывалась со лба, когда она об этом рассказывала.
Надя Лобова слушала, изумленно открыв глаза, вопросительно поглядывая на Аллу. Алла смаковала романтику. Она нежно заботилась о Фуле, учила писать художественным шрифтом плакаты, растирать краски.
Я приводила своих друзей отдохнуть в мастерской, выпить чаю с печеньем из Аллиной посылки, она много получала. Но Александра Филипповна Доброва не ходила.
Как они встретились? Алла принесла ей печенье и масло. Александра Филипповна медленно взглянула на нее.
Ничего не сказала. И — взяла.
— Не ведает, что сотворила, — вздохнув, сказала она потом Нине Дмитриевне. — Но не надо злобы, я устала от злобы; чтобы остаться живой, надо, необходимо надо верить в Бога — это дает силы. И — прощать; это тоже дает силы. В мире чересчур полно злобы и мести.
— Да, злоба тяготит, принижает, — согласилась Нина Дмитриевна.
Алла и Фуля принимали участие в оформлении сцены.
Мне до сих пор запомнился в одном концерте танец. Декорацию Алла написала; какие-то дали, березки. Танец на фоне их. Выбегают Пьеро и две Коломбины. Коломбины кокетничают, отбегают. Кудрявый Пьеро гонится за ними. Танцуют втроем, взявшись за руки. В танце Пьеро обнимает и целует Коломбину. Смеясь, раскланивается с публикой. Красив был Пьеро, в ярком костюме; изящны Коломбины.
Зал загремел аплодисментами.
— Пьеро! Пьеро! — кричали девушки из швейной мастерской.
— Стефа — Пьеро! Бис!
И Пьеро, взяв за руки Коломбин, раскланивался.
— Стефа! Стефа!
— Кто этот Пьеро? — спросила я своих девчат.
— А то Стефа, помните, пани староста, что привела в наш барак с этапа седьмой вагон.
Я вспомнила девушку-мальчика в кубанке: кудрявая голова и жесткие горькие складки у молодого рта.
— А-а, який гарный хлопчик! — с разгоревшимися глазами говорили девчата.
— Такой поцелует — еще запросишь, — смеялись русские девушки.
А Стефа уже стояла в зале, не снимая костюма Пьеро, обняв какую-то девушку.
Я встречала ее потом в лыжном костюме — она бежала по зоне, и вслед ей смотрели: всем чудилось — веселый кудрявый паренек в этом монастыре. Единственный: в мужской зоне уже построили столовую и к нам мужчин давно не пускали. Чего они хотели, эти 17 — 20-летние девчонки, до лагерей, быть может, еще только мечтавшие о любви? Они сами, верно, не знали. Но голос пола звал. Как птицы на манок охотника, они откликались на иллюзию, и Стефа весело переносила роль со сцены в барак. Появились какие-то записочки, сияющие глаза, слезы ревности. Дружит, не дружит... Наваждение. Стефа сама все больше поддавалась дурману, манящему чем-то неизведанным.
Я узнала ее биографию. Шестнадцатилетней, восторженной и взбалмошной, писавшей стихи и игравшей в спектаклях, она была арестована. Обвинили в принадлежности к организации, мечтавшей об отделении Литвы от Советского Союза. Дали срок 10 лет и отправили в северные лагеря. Рузя рассказывала, как мать приезжала к Стефе туда из Литвы. Стефа молча курила на свидании.
— Дочка, ты куришь?
— Курю, мама. Если спирту достанут, и пью. Там, на севере, в лагерях было много блатных. Там, на севере, бывало такое, о чем не хотелось вспоминать. Стефа старалась взять от жизни все, на чем можно забыться. Она была сильная, гибкая, она хотела выплыть из водоворота. С севера пригнали в Темники. Она — староста этапа. Она защищает вагон от конвоя, смехом и дерзкой шуткой добиваясь для всех воды, дровишек для отопления телятника. Ею восхищаются. Что же, это тоже отрада. Стефе нравится восхищение. Нравится роль кудрявого паренька. Как далеко уведет ее она? Вряд ли она слышала о лесбийской любви, но голос пола учит. И все больше кругом слез, записочек, улыбок, ссор за дружбу со Стефой.
— Стефа, Стефа, який гарный хлопчик. Даже 12 часов напряженной работы и недоедание не в силах заглушить голос пола, а горечь оторванности и одиночества просит какого-то утешения и ласки.
В больнице
Мы пятый месяц на 6-м лаготделении. Все стало привычно. Идет зима. В совершенной темноте бьют подъем. Еще до подъема ночная дневальная будит меня и дневальных. Они отправляются за кипятком, в прожарку за валенками и ватными брюками, сданными в сушку. Я навожу порядок в раздевалке. Сваливают груду вещей из прожарки. Девчатки, как ударит подъем, бегут разбирать. Волнение: просохли или нет?
— Где мои, где?
Староста здесь должна наводить порядок.
— Спокойно, спокойно, девчата! Все успеете! К нам перевели из соседнего барака новую ночную дневальную. Она стоит, поджимая губы:
— Очень вы их набаловали, это не у мамы на печке! Требования какие — обязательно просуши, подай!
— Пойдить, пани, за зону в мокром, опробуйте! — сердито говорит какая-то, выбегая из барака.
— Я ту работу выполняю, которая мне поручена, — отвечает новая дневальная и ворчит:— Терпеть не могу этих западничек! Настоящий антисоветский элемент: националистки буржуазного толка.
Э-ге, думаю я, пожалуй, ее к нам поставили недаром... Посмотрим!
Смотреть пришлось недолго. Дня через три меня после утреннего развода вызвали:
— К начальнику режима!
— Староста! — гаркнул он. — Где у вас люди?
— Ушли на работу.
— Так ли?
— В бараке, гражданин начальник, двое освобожденных по болезни и дневальные.
— А в карцере? Где у вас Ягодкина?
— Нет ее в бараке.
— А ночь где была?
— Когда мы с ночной дневальной обходили вечером барак, были все на своих местах.
— Во льдах была Ягодкина, а не на месте! В мужской зоне поймали! За 4 месяца от вас ни одного рапорта не поступило. Спрашивал, отвечаете: в бараке все благополучно. Мне известно, что творится в бараке: летом женихи с мужской зоны приходили, теперь невеста туда пошла. К черту такую старосту! С работы снимаю, три дня карцера.
Я могла возразить, что за ночь староста не отвечает, но он и сам это знал. Дело было не в этом, а в том, что не было ни одного донесения ему из барака. Что же, видимо, именно этого ждут от старосты. Молчу.
— Можете идти в барак.
Ночная дневальная ждала меня, не пряча возбужденной улыбки: что скажу? Но я молча прошла к своим нарам. Позвала:
— Пани Бут! — Сказала тихо: — Сейчас за мной придут, возьмут в карцер. Скажите девчатам, чтобы были осторожнее, не болтали лишнего при новой дневальной — стучит! И, видимо, встанет на мое место.
Пани Бут испуганно перекрестилась.
— Тише, вон надзиратель за мной. Надзиратель вошел и крикнул:
— Гаген-Торн! А ну давай, пойдем! Бушлат не надевай!
Карцер — подслеповатый бревенчатый сруб в конце зоны. Вроде деревенской бани. Только чрево бани занято печью, а в карцере печи нет. Отепляется дыханием сидящих. Когда меня ввели, сидели шестеро. На нарах смутно различались фигуры с поджатыми ногами.
— А-а! — лихо закричали девушки. — Еще одна, теплее спать будет.
— Привет! Из каких бараков, девчата?
— Со швейного, за невыполнение нормы. Да мы уж завтра выходим.
— Здравствуйте, пани староста! Где я, там и вы, — нахально сказал голос Ягодкиной. Но на нее цыкнули:
— Тебе за дело, а ей за что? На сколько вас?
— На три дня.
— Сегодня тепло спать будем, нам и бушлаты оставили, а завтра, если новых не приведут, померзнете...