Антон Первушин - Отдел «Массаракш»
Подальше от Стеклянной Плеши, возле которой смерть — в своем праве. Подальше от высокого незнакомца с топором.
Дядька Киту, не делал я Лие ничего дурного.
Птицелов сидел на земле, повесив голову. И боку, куда ему ткнули мотыгой, горело огнем. Киту стоял над Птицеловом: чешуйчатые руки (крещены на груди, и без того кривое лицо от негодования вот-вот развалится на две половины. Рядом с Киту переминались с ноги на ногу сочувствующие. Таких набралось около десятка. Кое-кто, предвкушая потеху, прихватил с собой дедовское ружье.
Ничего дурного я с ней не делал, — повторил Птицелов. — Ты ведь меня знаешь, я ведь никогда не вру…
А чего харя разукрашена, а? — зазвучал визгливый голос соседки Киту — свинорылой Пакуши. — Кому ухо чуть не оторвали, а? У кого лапищи покусанные?
Да, ты уж объясни толком, Птицелов… — забубнил Хлебопек. — Нехорошее дело выходит. Разобраться бы надо…
Разобраться! — простонал Птицелов. — хотя бы сперва разобрались, а уж потом мотыгой тыкать! — Он с мольбой поглядел на Киту. — Не уводил я Лию за пустыри! Не делал я этого! Нашел я ее там! Нашел! Дома Лии не было, и вроде сердце екнуло. Помнишь, дядька Киту, ты сам запретил ей куда-то уходить, потому как зачастила она на окраины?
Уходила она на пустыри, Киту? — стали спрашивать отца Лии. — А чего она забыла на пустырях, Киту?
Ответил не шибко разумный юнец Рудо — вроде обычный человек на вид, но два и два сложить не может. Работал он золотарем, потому был вечно грязен и вонюч.
А крысы всегда из дома уходят, когда смерть свою почуют.
Свинорылая Пакуша отвесила Рудо звонкий подзатыльник и отправила «в массаракш».
Я так и подумал, — ответил Птицелов, потупясь. — Чего бы она сидела сиднем над шлаками? Ну, думаю, укоротить себе век собирается. А… а потом… — горло неожиданно сжал спазм. Птицелову очень хотелось рассказать о великане с топором, которому, как милому, улыбалась Лия. Но то ли ревность, то ли какое иное темное чувство лишило его дара речи.
Ну, чего мычишь, остолоп? — проговорил дядька Киту. Было видно, что он уже остыл. И строжится для виду: чтоб лицом в грязь перед сочувствующими не ударить. — Подымайся и иди с глаз долой. Узнаю, что сызнова дочуру на пустыри водил, так возьму ружжо и руки-ноги отстрелю поганые.
Птицелов встал, поглядел дядьке Киту в разновеликие глаза. Потом вздохнул да поплелся в свою хибарку, придерживаясь за бок.
Ребро небось сломали. За просто так, за здрасти.
Парень-то правду обычно говорит, — взялся размышлять Хлебопек. — Ни разу не сдыхал, чтоб брехал он. Как Рудо, к слову. Или как ты, Киту.
Обычно… — протянул дядька Киту. — Как же, как же…
А захотел бы снасильничать деваху, так за памятник затащил бы вечерком. Всех дел-то? Какой толк тянуть ее на пустыри, а потом — еще дальше?
А Птицелову захотелось оглянуться, только не позволил себе. Так и ушел он узкой улицей: расчищенное полотно серого бетона змеилось между вымоченными грудами каменных обломков, от них и по сей день несло гарью.
Малая площадь, колодец-журавль. Детки рисуют мелом на битом асфальте. Девочка и мальчик. Девочка, как Лия, лысенькая, худенькая, с грустными глазами и распухшими коленками. А мальчик — вполне нормальный карапуз. Только говорит отчего-то басом, как мужик. 11тицелов пригляделся: ба! — так никакой это не карапуз. А мужик и есть. Карлик Прыщ. Учит девочку рисовать похабщину всякую.
Дать бы Прыщу пинка под пухлый младенческий зад! Чтоб асфальт пропахал курносым носом до самого колодца. Так заголосит же благим матом! И вновь соберутся сочувствующие. Мол, не стыдно ли? Сам лобешник здоровый, почти нормальный, а маленького несчастного человечка обижаешь. И мотыгой под ребра, мотыгой!
Прошел мимо Птицелов. Дальше, дальше…
Хибарку он отстроил себе сам. Хлама сподручного вдоволь было: бери — не хочу. Нашел каменную коробку от одноэтажного дома. Перестелил железом крышу, дверь навесил почти новую, в окна — где стекло вставил, а где пленкой затянул. Внутри прибрал — впрочем, ему нужна была всего-то одна комната: чтоб в ней печурку приспособить да матрац ватный у стеночки положить.
Не любил Птицелов жить в развалинах, любил он простор.
Лес, горы, степь, полупустыню — но никак не спаленные дотла дома, в которых жили когда-то нормальные люди.
…Перед хибаркой была широкая балка — словно земля в центре города разверзлась, обнажив скрытые под асфальтом и слоем щебня трубы. Пузырилась на дне жидкая грязь, торчали из грязи шишковатые спины ящеров- мясоедов. Ящеры редко выбирались из балки, а питались они неосторожными упырями и панцирными крысами, что сновали по подземным ходам.
По краям балка заросла карликовыми деревцами и колючим кустарником. Если стать у края, что ближе к хибарке Птицелова, то можно увидеть лачугу, в которой Киту и Лия живут. Вечно у них во дворе на веревках пеленки умиггоя. Лия под себя их подкладывает, когда I. ровь хлестать начинает.
Сжималось у Птицелова сердце, стоило только вспомнить о Лие. И нежность, и обида, и жалость, и страсть: все бурлило, смешивалось и перемешивалось. Кипело, рвалось наружу.
Поглядел-поглядел он на лачугу Киту и свернул к себе домой.
Птицелова ждали.
Бошку возился в его огороде, подвязывал ветви кустов томатной ягоды. Подставляет горбыль, потом узенькой полоской ткани— раз- другой, и не кривится больше ветка. Обвислые щеки Бошку — в розовом соке. Подвязывал, видать, и угощался в то же время. Но Птицелов на Бошку был не в обиде — пусть лопает на здоровье, если хочется.
Пришел? — спросил мутант. — Ну, не притащили без дыхания, и то хорошо.
Птицелов отворил калитку, шагнул во двор.
Ребро мне, кажись, сломали, — пожаловался он.
Опустился на нижнюю ступеньку крыльца. Бошку продолжал копаться в огороде.
Чужой ты здесь, Птицелов. Потому-то и получается, что завсегда в крайнего тебя превратят. Хочешь помидорину? Вкусная…
Нет! — Птицелов скинул ветровку, стянул через голову латаный-перелатаный свитер.
Поглядел на левый бок и сразу обнаружил темно-красное пятно.
На вдохе боль чувствуешь? Ну-ка попробуй! — распорядился Бошку. — А ежели нет, то ничего смертельного не стряслось. Кто это постарался? Киту?
Нет. Рудо.
С него, дурачка, станется. Не бери близко к сердцу. До свадьбы заживет. А что Киту?
Ну, покричал. Ну, успокоился. Сволочь колченогая!
Оклеветали, побили — подумаешь! Да не переживай так, Птицелов. Когда ты объявился в наших краях, Киту с Лией хоть мясо есть начали. Никто из охотников с ними не делится, а ты делишься. А раньше питались-то они чем? Что на огороде прорастет да тем, что в развалинах найдут. От довоенных консервов и стало Лие худо — как пить дать, Птицелов, от них. Она с рождения слабенькая. А тут еще всякую дрянь в себя заталкивать приходится. Но ты молодчина. Добычей делишься, за Лией горшки выносишь.
Ничего не сказал Птицелов. Вздохнул только.
Ты перевяжи бочину покрепче, — посоветовал Бошку. — Легче станет, не так тянуть будет… Ну взыграло отцовское сердце, — продолжил он, приспосабливая горбыль под тяжелую от полуспелых плодов ветку, — дочка пропала. Пометался туда-сюда. А тут ведет ее Птицелов— чужак и почти нормальный. У самого— лицо поцарапано, руки покусаны. 11 чего это она тебя так?
Возвращаться не желала. Билась, как рыба о песок.
Воспоминание о человеке, ждущем чего-то пли кого-то— неужели Лию? — на дальней
тороне Стеклянной Плеши, отозвалось болью и висках. Птицелов зажмурился и потер лицо ладонью.
Чего бы это?.. — словно сам себя спросил Бошку. — Жизнь с Киту, само собой, — не сахар, но лучше все-таки, чем смерть за пустырями.
Скажи, Бошку. Чего ты меня всякий раз чужаком называешь? Или я — не такой же урод неприкаянный, как ты? Как Хлебопек или как Пакуша? — проговорил Птицелов с укором, не отнимая от лица ладоней.
Бошку почесал затылок.
Называю тебя так, потому что врать неохота. Сам по себе ты такой проницательный или этот дар у тебя — вроде третьего глаза… Не знаю. Знаю только, Птицелов, что в наших краях ты долго не задержишься. Ты, Птицелов, хе- хе, птица перелетная. Всем это ясно, как день погожий. И мне, и другим.
Вот те раз! — Птицелов встрепенулся. — Как это — не задержусь? А куда, по-твоему, я денусь? На кого Лию брошу?…стоит высокий человек. И вроде топор у него в руках. А лица не видно — темное пятно…
Птицелов-Птицелов… Пройдет еще немного времени и даже Лия тебя не удержит… Ну… Перестанет держать… Понимаешь?..
Еще бы, — Птицелов поджал губы. — Лучше б ты врал, Бошку.
Соль в том, Птицелов, что не я, а ты врешь. Самому себе. И лжи этой не ощущаешь. Ведь ты — почти нормальный. Тебе обувку подыскать, и волен шагать хоть до самой Столицы. Никто не остановит. Не заподозрит. Но ты живешь с нами на пепелище, делишься добычей с немощными. И, похоже, совсем потерял голову от девчонки, которой и до зимы не дожить. Местные чувствуют неладное и ждут не дождутся, когда ты проколешься. Ведь каждому… хе-хе… хотелось бы быть почти нормальным. Каждый из нас хотел бы быть тобой, Птицелов.