Культ Ктулху (сборник) - Коллектив авторов
Как было бы хорошо никогда не нажимать на кнопку фонарика там, в коридоре под могилами! Ибо что-то стояло в коридоре, едва вырисовываясь в немощном луче света – и я знаю только, что оно не было человеком. Я выстрелил и не промахнулся. У меня оставалось только три пули, и я помню, как каждая из них вошла в плоть с влажным, чавкающим звуком, как камушек в густой ил. Прошло едва ли больше десяти секунд, но для меня они стали десятью вечностями. Я вовремя понял, что света оно не боится, просто слегка – и ненадолго – растерялось.
А потом оно вроде бы шагнуло чуть ближе в свет и оказалось целиком на виду. Я не слышал собственного крика, но, должно быть, кричал, так как потом горло у меня оказалось сорвано. Помню, как разум прощался со мной, на глазах утекая в водоворот хаотического ужаса. Видимо, я пошевелился и, видимо, снова закричал. Да, я сам медленно, равномерно пошел ему навстречу – и я ничего не мог с этим поделать! Я знал, что надо подойти еще, еще, ближе, пока…
Пока что – я так и не узнал. Ибо в этот самый момент волна прохладного покоя накрыла ярящийся прибой паники. Это не я шел вперед – это какая-то часть меня, жившая эпохи назад, ныне пыталась вернуться в мягкое, теплое, такое надежное забвение изначальности. Это было то же экстатическое ощущение, что я испытывал в детстве, когда набирал полные ладошки жирной черной грязи и сжимал ее в кулаках, так что она медленно, сладко текла наружу – только усиленное тысячекратно, уютное, сонное, логичное. Но что-то в нем было не так, что-то смутно царапало, беспокоило… Был и еще какой-то я, другой, далекий и неважный, но какой-то назойливый, вредный, требующий не сдаваться, не возвращаться… требующий вспомнить. Но что вспомнить? Этот далекий смешной я, такой жалкий, такой глупый, пытался с комариной настойчивостью разорвать окружавшую меня блаженную тьму. Пытался что-то сказать… что надо что-то сделать…
Со сном? Это что же, сон? Несколько эонов назад кто-то рассказал мне свой сон… про то, как его неодолимо влекло… о стремлении… даже о страсти.
Как же быстро вернулся ко мне разум, несомый новым валом паники! Я все вспомнил. Как же скоро вернулся я в смрадный коридор, где древняя часть меня и молодая слились в судорожном рывке, и я увидал…
И тогда закричал в третий раз, и в последний, единственное членораздельное слово:
– Брюс!!!
Я уже был совсем близко к этой штуке, что звала меня и тянула к себе, и видел ее совершенно ясно. И с этим последним воплем что-то во мне встрепенулось, всколыхнулось, и внезапно я ощутил прилив сил. А вместе с ним и то, как нечто пытается помочь мне вырвать свой разум из гущи морока; нечто мягко, настойчиво толкает меня, шепча: не приближайся! не двигайся! назад! прочь! скорее!
И это-то нечто было самым жутким кошмаром, потому что я знал, что на меня смотрит Брюс…
Каким чудовищным усилием я оторвал взгляд и мысли от того, что было передо мной, я не знаю и не узнаю уже никогда. Я просто не помню. А помню только, как рванулся отчаянно назад, вверх, покрыв эти жалкие десять футов уклона, а что-то беззвучно плыло позади и что-то коснулось моей лодыжки, когда я протискивался через квадратную дыру обратно в гробницу… и еще – омерзительный влажный звук, даже с присвистом, когда нечто ударилось – опоздав всего на мгновение! – как огромная мокрая губка, об стену с той стороны.
Оставалось сделать только одно. Выбравшись из гробницы, я помчался через кладбище к оврагу. Я знал, что ищу, и нашел его, несмотря ни на какую тьму. Он был в небольшой лощинке, хорошо спрятанный в чаще кустарника и вьющихся лоз – другой конец коридора.
Крошечное устье перекрывала железная решетчатая дверь, поставленная, вероятно, самим Лайлом Уилсоном. Сейчас она стояла нараспашку, на ней болтался пружинный замок. В самом начале коридора смутно виднелся мистер Уилсон собственной персоной: припав к земле, он упоенно прислушивался. До него уже донеслись мои револьверные выстрелы, потом крики – и тишина.
Вот он начал новый гимн, тихий, но постепенно взраставший в громкости, подымаясь до торжествующего хвалебного пэана.
Слова мне все равно не удалось бы запомнить, как я ни пытайся. Едва ли это было что-то членораздельное. Мистер Уилсон сопроводил пение небольшим кощунственным ритуалом, а потом пустился в пляс, от которого в иных обстоятельствах меня вывернуло бы наизнанку; но я уже уставил позади всякие пределы чувствительности.
Он не видел меня и не слышал – до тех самых пор, когда я шагнул вперед и, захлопнув калитку, защелкнул на ней замок. Самое дикое во всем этом то, что пение не прекратилось, даже когда он кинулся на меня, скрючив пальцы, как когти, и капая с губ белесой пеной. Он врезался в решетку, вцепился в нее и затряс… а затем пение превратилось в тошнотворное бульканье ужаса – когда он понял, что должно случиться дальше.
Лайл Уилсон осел на пол в устье тоннеля, корчась от животного страха. Тут-то, думаю, разум его и оставил, так как вскоре его вопли обратились в непоследовательный бред, звучавший воспоминанием о каком-то кошмарном и давно мертвом языке. Я ждал там, пока не уверился, что слышу, как к нам по коридору стремительно шелестит тот изначальный ужас…
Книгу, которую Брюс читал в свою последнюю ночь, я, конечно, уничтожил. Я и сам могу с течением времени позабыть большую часть того, что успел мельком в ней проглядеть. Но только не этот абзац:
…тот, кого увлекли Оне во тенета Свои (пагубной силой Своей, коею источают, пробуждены бысти), пребывает навеки частью Их, немертвой, но новою и ранее не бывшею, и странною телесами, силе Их и мощи споспешествующею.
Я уже говорил, что провел там, во мраке коридора, всего десять секунд, которые показались мне десятью бесконечностями – но разум мой тогда онемел. И весь ужас воспоминания обрушился только потом…
Если есть на свете боги, я молю их ниспослать моему несчастному мозгу покой. И с тою же верностью, что есть на свете злые твари, я молю их дать мне забыть. Но увы, никто не желает ответить ни на первую мою молитву, ни на вторую, так что я вынужден помнить, помнить эту вздымающуюся, извивающуюся громаду переливающегося, радужного зла, всю состоящую из форм и в то же время бесформенную… эту примордиальную, квазиаморфную сущность, движущуюся, как двигается червь… эту незрячую массу, незавершенную сама в себе, но обладающую властью влечь к себе людей – о, все это я бы еще мог забыть. Все это еще не заставило бы меня видеть сны и просыпаться с криком в ледяном, рвотном ужасе перед тьмою.
А вот те смутные лица, глядевшие из нее… навечно ставшие ее частью, все еще страшным образом живые, с широко распахнутыми глазами, полными ужасом понимания… эти лишенные речи человеческие лица, молящие в безмолвной агонии, чтобы я их уничтожил, и эту тварь вместе с ними, тварь, которой быть не должно… эти искаженные лица, замешанные и заключенные в текучие части этой кощунственной… вещи – эти лица, среди которых я различил, смутно, но безошибочно, лицо моего друга, Брюса Тарлтона – их я не забуду уже никогда.
Чарльз Э. Таннер. Из кувшина
У каждого из нас найдется друг, которого мы бы не прочь увидеть засунутым в какой-нибудь кувшин, под пробку – уж не отрицайте. Так оно повелось от начала времен. В общем, будьте осторожны в следующий раз, когда на благотворительном базаре решите подцепить любопытную посудину с прилавка со всякой мелочевкой… Убедитесь сначала, что она точно пустая.
Я представляю вашему вниманию – по настоянию моего друга, Джеймса Фрэнсиса Деннинга – отчет о событии или, вернее, о целой серии событий, случившихся с ним, по его словам, в конце лета – начале осени 1940 года. Делаю я это вовсе не потому, что, подобно Деннингу, питаю надежду, будто публикация может вызвать серьезное расследование явлений, предположительно имевших место в тот период, но лишь затем, чтобы зафиксировать эту информацию для тех, кто станет в будущем изучать всякие оккультные феномены – или уж психологию, как вам больше нравится. Лично я так до сих пор и не определился, к какой из двух категорий мой рассказ следует отнести.