Юрий Софиев - Вечный юноша
Дело в том, что из очень большого количества письменных отзывов, Флеровский был весьма сдержанным и в письме к Баранову он предупредил, что по ряду теоретических вопросов выступит с критикой. В словесном выступлении яд был очень дозирован, но однако «капал» с некоторых слов весьма явно. Из всей речи в целом можно было сделать вывод, что, мол, ценность Баранова, как ученого, не бог весть какая, но заслуга его, как создателя зоологической науки в Казахстане — безусловна.
До него этой науки в Казахстане не существовало. Им же с сотрудниками собран весьма обширный и ценный материал.
На этом в сущности акцентировали и Габуния и Цалкин.
В откровенной беседе с Игорем Габуния сказал: «Как ученый Баранов “слабенький”, но работа, проделанная им по созданию и организации палеонтологической науки в Казахстане — безусловно большая и потому он вполне заслужил свою докторскую степень».
Любопытно, что Баранов защищал по совокупности своих работ — среди этих работ не было ни одной монографии. Внешне это казалось внушительно — около 140 работ. Но из этих 140-ка статей и заметок собственно к зоологической относилось только 18 и то многие из них были написаны в соавторстве с сотрудниками.
«Что же принадлежит Баранову? Для меня это неясно», — говорилось в одном отзыве. Именно этим разбором занялся один рецензент, настроенный весьма враждебно к Баранову. Из всех отзывов это был отзыв не только отрицательный, но и уничтожающий, отрицающий самую возможность присвоения докторской степени Баранову.
***
Габуния спросил Игоря, каков Баранов человек? Почему-то для него это было важно. Игорь ответил, что не смотря на то, что при первом впечатлении Баранов кажется сухарем и педантом — человек он милейший, не лишенный общей культуры, подлинно интеллигентный, с простым, заботливым и внимательным отношением к сотрудникам.
Что до меня, Валериан Семенович мне очень симпатичен, внутренне это несомненно даже застенчивый человек. В вопросе же настоящей большой культуры il est tortale meme un pek borne.
Иногда вдруг проглядывает в нем известная «узость», свойственная многим советским интеллигентам. Как бы некая односторонность. Но, вероятно, «печать века сего».
Может быть, это и есть подлинная принципиальность. Не знаю. Мы, наше поколение, в особенности сложившееся сознательно в Европе, в частности во Франции, а, может быть, в известных кругах эмиграции уже — в конечном счете, еще восходили на дрожжах XIX в., в какой-то мере мы отравлены им, понятием гуманизма, и это понятие несколько различно от понятия гуманизма наших дней. Оно было более общим, менее конкретным выглядело, накрепко было связано с понятием терпимости (или «толерантности», как предпочитал говорить Игорь) с известной, может быть, безответственной широтой.
В его основе лежало понятие человека, человека вообще, как такового. Без эпитета, без определения.
XIX век тоже был веком борьбы, но по сравнению с нашим, все же еще бесконечно мирным веком. Конечно, вопреки всему, ибо и XIX век не пренебрегал человеческой кровью.
Оставим в стороне войны.
…Не плохо поработал на своей гильотине и Наполеон, все же подумав 4 дня, приказал расстрелять на теплом средиземноморском песке египетских берегов 8 тысяч турецких пленных, сдавшихся на честное слово о сохранении им жизни.
Через четыре дня, видимо, так и не найдя ответа на собственный разъяренный вопрос своему генералу: «А чем я их буду кормить?»
Или Герцен на своей парижской квартире, прислушивающийся с подавленной думой и разрывающимся сердцем к отдельным выстрелам и коротким залпам в (…) поверженном Париже — добивают раненых, расстреливают пленных. И бессмертные онемевшие тени на стене Пер Лашеза.
Да и я сам находил в Медонском лесу тяжелые свинцовые пули «Шампо», которых не (…) версальцы, и многое другое — да! Но не тот размах! Далеко куцему до зайца!
И гитлеровские крематории и концлагеря, с сотнями, тысячами людей, и майор американской службы Изерли, нажимающий рычаг над Хиросимой, и пр., пр., пр. — все эти «исторические факты» принадлежат нам. Майор Изерли, кстати, вдруг ставший «совестью века».
«Век девятнадцатый, железный…» Какой же эпитет придумал бы Блок, если дожил бы до наших дней, к веку XX?
По сравнению с нами, какие милые кролики все эти «знаменитые злодеи» истории — Филипп испанский, герцог Альба, Торквемада Иван Кириллович Грозный и прочая иже с ними.
Но еще не поздно — и мы можем попасть в «милые кролики», если после нас найдутся «большие исторические деятели», которые в один черный момент «во имя спасения мира», «во имя спасения человечества», «во имя спасения “свободного мира”», но, в конечном счете, «во имя взаимно всеобщего уничтожения», возьмут да и «нажмут кнопку».
Конечно, сама по себе не безынтересна деталь: после нас или при нас?
Впрочем — что значат несколько исторических секунд, выражаясь канцелярским языком, «при наличии самого факта» самоубийства человечества? Кстати, самоубийство человечества — это поклеп и передержка. Если «нажатие кнопки» совершится — это будет убийство человечества, ибо само «человечество» вовсе не жаждет самоубийства, а очень хотело бы «мирного и благоденственного жития» на нашей голубой планете.
Убийство произойдет помимо человечества и кнопки и рычаги будут нажимать те же майоры и полковники «во имя воинского долга», «во имя исполнения приказа», во имя, во имя и во имя… И найдется ли среди них Изерли, который пошлет к черту и воинский долг, и исполнение приказ а, не post factum, а перед нажатием кнопки.
Хорошо было бы, если бы, да кабы, все на земле делалось только во имя настоящего и будущего живого человека, а не испепеленного человека и человека (…) как такового. Если бы, да кабы.
И, однако! Конечно, «Человек — это звучит гордо!» И, однако, это горьковское понятие человека опять-таки всецело принадлежит XIX веку. А что касается нас — вправе ли мы, пережив наш весьма горестный опыт и просмотрев один из потрясающих актов «человеческой комедии», не пытаться уточнить понятие человека? Понятие гуманизма? Не пытаться привести в некоторое соответствие понятие об отвлеченном человеке «вообще» (который, по нашим представлениям, обусловленным всеми ценностями духовной культуры, обязательно должен звучать гордо) с понятием о человеке реальном, конкретном, который действует в жизни и истории?
А значит опять придем к поискам эпитета?
Но я начал писать не о гуманизме, а о защите Баранова.
Результат оказался не плохой — 32 голоса «за», 2 «против» — при голосовании. Начались поздравления и лобзания. Затем человек 40 из Института (…) были приглашены на банкет в ресторане гостиницы «Казахстан». Я тоже оказался в числе приглашенных.
Собираться стали к семи часам.
Я сел на скамеечку под деревьями перед рестораном покурить и ко мне тотчас подошел А.Г. Соколов. С его обычным приветствием:
— А, Юрий Борисович! Почтение! — он присел рядом со мной. Я давно наблюдаю у этого человека какую-то очень усталую растерянность. За последнее время эта покорная усталость как-то особенно стала заметной.
Разговор был самый пустой. Мы перекинулись несколькими фразами, покурили и поднялись в ресторан. Приглашенные только-только собирались (…) Я рассказал смешную историю, произошедшую в экспедиции с Бутовским.
Бутовский со своим лаборантом Револьтом залез на чердак колхозной бани (колхоз «Трудовик») ловить летучих мышей. Пол чердака был покрыт (…) слоем пыли. И вдруг, Револьт к великому своему изумлению заметил, что Бутовский внезапно исчез, оставив после себя, подобно средневековому дьяволу, облако дыма и пыли. Револьт ринулся к этому месту и увидел зияющую дыру. Оказалось, что Бутовский провалился и упал в женское отделение бани.
Я уверял, шутя, будто бы Бутовский свалился с потолка на моющихся женщин. На самом деле в бане никого не было. Она была закрыта. И чтобы высвободить Бутовского, Револьту пришлось бегать по колхозу и искать банщицу, у которой был ключ. Сбежался весь колхоз. И здоровый и невредимый после полета, но мохнатый от пыли и грязи Бутовский торжественно был выведен на свет божий.
Все смеялись. Смеялся и Глебыч (Соколов — Н.Ч.).
За столом мы сидели с Глебычем рядом. Он пил коньяк, но не был оживленным. Председательствовал и вел застольную беседу И.А. Долгушин — человек умный, остроумный и очень находчивый. Он тоже сидел рядом со мной, по другую сторону. Речей было много. Коротких и остроумных — (Цалкин, Габуния, сам Долгушин), длинных и путаных. Под конец, как всегда на подобных банкетах, Долгушин вытянул и меня. Я, было, стал отнекиваться, но Долгушин сказал: «А я Вам подскажу тему — говорили обо всем, скажите о коллективе».
Давая мне слово, Долгушин с веселым юмором предупредил аудиторию, что сейчас будет выступать «представитель другого мира», «капиталистическая акула» и т. д. Судя по тому, как реагировала публика, я сказал не скучно.