Машадо Ассиз - Записки с того света (Посмертные записки Браза Кубаса) 1974
Глава LXXI
НЕСОВЕРШЕНСТВО МОИХ ЗАПИСОК
Я начинаю сожалеть, что затеял эту книгу. Не то чтоб она мне надоела, у меня ведь нет никаких других занятий, и, кроме того, когда я обогащаю покинутый мною мир короткими главками моего жизнеописания, я хоть ненадолго отвлекаюсь от мыслей о вечности. Но книга эта невесела, от нее попахивает склепом, и смерть уже исказила ее черты — недостаток для книги серьезный и все же незначительный рядом с главным ее несовершенствам, каковым являешься ты, читатель. Ты спешишь поскорее добраться до конца, а моя книга подвигается медленно, ты предпочитаешь повествование незамысловатое, но крепко сбитое, слог правильный и гладкий, в моей же книге слова шатаются из стороны в сторону, как пьяные, они бредут, спотыкаясь, бранятся, горланят, хохочут, посылают проклятия небесам, оступаются и падают.
И падают!.. Жалкие листочки с моего кипариса[53], и вы опадете, как и другие, яркие и прекрасные, и будь у меня глаза, я омочил бы вас скорбною слезою... Но таково великое преимущество смерти: не оставляя губ для улыбок, она не оставляет и глаз, чтобы плакать... Летите же...
Глава LXXII
БИБЛИОМАН
Скорее всего я уничтожу предыдущую главу — помимо всяких других соображений еще и потому, что ее заключительные строки содержат мысль, довольно неясную, а я не хотел бы в будущем давать пищу досужим критикам.
Представьте себе: лет через семьдесят какой-нибудь тощий, желтый, убеленный сединами субъект, из тех, для кого книги — единственная в жизни привязанность, склонится над предшествующей главой в надежде разгадать наконец вышеупомянутую неясность; он читает, перечитывает второй раз, третий, разбивает фразу на слова, а слова на слоги, вытаскивает один слог, за ним — другой, затем остальные, осматривает их внутри и снаружи, со всех сторон, даже на свет, выколачивает из них пыль, протирает о штаны, моет — но тщетно: неясность остается неясностью.
Сей субъект — библиоман. Автор ему неизвестен; имя Браза Кубаса не значится в наших биографических справочниках. Том этот он, должно быть, нашел на книжном развале у букиниста. Купил за двести рейсов. Доискался, разузнал, докопался и выяснил, что это единственный экземпляр... Единственный! Если вы не просто любитель чтения, но одержимы любовью к книгам, то вам отлично ведом смысл этого слова и вы поймете восторг моего библиомана. Ради того, чтобы стать обладателем единственного экземпляра, он отказался бы от сокровищ индийской короны, от богатств Ватикана, от всех драгоценных реликвий, хранящихся в музеях Италии и Голландии, и отнюдь не потому, что это мои «Записки»,— подобные же чувства в нем вызвал бы и «Альманах» Леммерта[54], будь он в единственном экземпляре.
Неясность в тексте хуже всего. Она держит человека склоненным над страницей, с лупой у правого глаза,— он всецело поглощен благородной и неотступной целью — расшифровать загадку. Он уже дает себе слово, что напишет небольшое исследование, в котором расскажет о своем открытии, о том, как ему удалось проникнуть в тайный смысл сей загадочной фразы. Но, увы, никакого открытия он так и не совершает и довольствуется самим приобретением. Он захлопывает книгу, долго любуется ею, потом идет к окну и рассматривает ее при свете солнца. Единственный экземпляр! И проходи в этот миг у него под окном Цезарь или Кромвель во всем блеске своего величия, он лишь пожмет плечами и затворит окно. Потом развалится на диване и примется любовно, не торопясь и смакуя, перелистывать свое сокровище. Единственный экземпляр!
Глава LXX111
ЛЕНЧ
Допущенная мною неясность заставила меня потратить на нее еще одну главу. Не лучше ли было бы рассказывать обо всем попросту, без этих ненужных отступлений! Вы помните, я говорил, что мой слог похож на пьяного, которого бросает из стороны в сторону? Если это сравнение покажется вам неприличным, то я могу сказать, что мой слог напоминает мне мои завтраки с Виржилией в нашем домике в Гамбоа, где порой мы задавали себе пиры — наши ленчи. Вино, фрукты, компот.
Мы завтракали, но процесс еды ежесекундно прерывался милыми словечками, нежными взглядами, любовным лепетом, неисчислимым множеством безмолвных реплик, идущих от сердца к сердцу и образующих неподдельный и нескончаемый диалог любви. Бывали и размолвки — они разбавляли чрезмерную приторность наших встреч. Тогда Виржилия дулась на меня, забившись в угол дивана, или уходила в другую комнату и заводила там светский разговор с доной Пласидой. Так проходило пять или десять минут, а потом мы вновь начинали наш любовный диалог, точь-в-точь как я возвращаюсь к своему повествованию, чтобы затем прервать его снова. Заметьте, что подобные «разбавления» не только не пугали нас, но мы сами на них напрашивались, приглашая, скажем, дону Пласиду позавтракать с нами; следует оговориться, что дона Пласида ни разу не приняла нашего приглашения.
— Боюсь, что вы меня больше не любите,— как-то однажды сказала ей Виржилия.
— О, пресвятая мадонна! — воскликнула достопочтенная дама, воздевая руки к потолку.— Я не люблю барышню?! Но тогда кого же я люблю на этом свете?
И, схватив Виржилию за руки, она уставилась на нее пристально, пристально, пристально — у нее даже слезы выступили на глазах от напряжения. Виржилия бросилась ее обнимать, а я опустил серебряную монету в карман ее платья.
Глава LXX1V
ИСТОРИЯ ДОНЫ ПЛАСИДЫ
Щедрость всегда бывает вознаграждена: мое серебро развязало язык доны Пласиды, вследствие чего и появилась на свет эта глава. Однажды, когда я застал ее дома одну, мы разговорились, и она коротко поведала мне свою историю. Она была незаконной дочерью соборного ризничего и уличной торговки сластями. Отец ее умер, когда ей было десять лет. К тому времени она уже умела растирать кокосовые орехи и выполняла всякую другую кондитерскую работу, посильную для ее возраста. На шестнадцатом году она вышла замуж за портного, который вскоре умер от чахотки. Кроме двухлетнего ребенка, на руках у вдовы оказалась еще и больная мать. Нужно было зарабатывать на троих. Унаследовав от матери ее ремесло, она делала на продажу сласти да еще днем и ночью шила без устали для трех магазинов и обучала шить девочек из своего квартала за десять тостанов в месяц. Так проходили годы,— впрочем, на красоте ее они не сказывались, поскольку красавицей она никогда не была. Случалось, за ней ухаживали, предлагая взять на содержание, но она упорно отвергала подобные домогательства.
— Если бы я могла найти себе мужа,— сказала она мне,— замуж я бы пошла, но никто из них не хотел на мне жениться.
Один из претендентов пришелся ей по сердцу, но, будучи расположенным к женитьбе не более остальных, получил столь же решительную отставку, хотя, расставшись с ним, дона Пласида долго не могла утешиться. Она по-прежнему шила для магазинов и колдовала над кастрюлями. У матери ее от старости и нужды характер сделался пренесносный: она изводила дочь, настаивая, чтобы та согласилась пойти на содержание. Мать кричала ей:
— Да чем ты лучше меня? И откуда у тебя эдакие господские замашки? Нет, моя милая, жизнь так, сама собой, не устраивается; лучше не испытывай судьбу. Подумать только! Такие славные парни, вроде этого бедняги Поликарпо, что в магазине служит... Принца тебе нужно, что ли?
Дона Пласида клялась мне, что у нее и мыслей не было ни о каком принце. Просто такой уж она уродилась — хотела быть женой, а не содержанкой. Она знала, что мать ее не была замужем, знала и о других женщинах, что у них не было мужей, а только сожители. Но она так не могла: ей нужен был муж. И дочке своей она хотела другой судьбы. Потому и работала до изнеможения, руки у нее были все в ожогах, а глаза слепли от шитья при керосиновой лампе — и все лишь бы заработать на кусок хлеба, лишь бы не поступиться своей честью. Исхудала, стала болеть, мать схоронила,— деньги на похороны собрали по подписке. Дочь ее уже достигла четырнадцатилетнего возраста, но была слабенькой и ничего не делала, разве что любезничала со всякими бездельниками, которые вечно толклись у нее под окном. Дона Пласида даже на секунду боялась оставить ее одну, без присмотра, и, когда уходила разносить по магазинам готовую работу, брала дочку с собой. Продавцы в магазинах пялили на них глаза и перемигивались: ясное дело, таскает за собой девчонку, хочет пристроить замуж или на содержание. Вслед им неслись шуточки и дерзкие комплименты, случалось матери выслушивать и недвусмысленные предложения...
На мгновение она остановилась, потом продолжала:
— Дочка моя сбежала от меня с одним проходимцем,— знать его не хочу... Она покинула меня совсем одну, и я была так несчастна, так несчастна, что мне хотелось умереть. У меня больше не осталось никого в целом свете, а сама я была уже немолода и часто хворала. В ту пору как раз и свела я знакомство с семьей моей барышни: добрые люди приютили меня, в их доме нашлось для меня дело. Я прожила у них больше года, как у родных, шила, по хозяйству помогала. Уехала я от них, когда барышня замуж вышла. И опять работала не покладая рук... Взгляните на мои пальцы, на мои руки, сеньор...— И она показала мне жесткие, потрескавшиеся ладони, исколотые иглой кончики пальцев.— Не от хорошей жизни они такие сделались, один бог знает, сколько мне пришлось вытерпеть... Спасибо, барышня мне помогает и сеньор доктор тоже... А то не миновать бы мне на старости лет просить милостыню на улице...