Владимир Ерёменко - Вблизи сильных мира сего
Меня так потрясло стихотворение "Жди меня", что я вышел из землянки и стал под гармонь наигрывать песню. Двухлетнее обращение с гармонью и придумывание припевок придавали смелости. Но здесь особый случай. Мне хотелось вложить в песню то, что я только сейчас услышал.
Стихотворение длинное, и удалось запомнить немногое. Спасал рефрен:
Жди меня и я вернусь,
Только очень жди!
Жди, когда…
А дальше я уже придумывал свои слова. Стихотворение – письмо солдата с фронта своей жене. Но я почему-то подумал, что оно пишется из госпиталя умирающим… На следующий день, к вечеру после ужина, возле Олиного (наша кашеварка) котла я уже пел песню.
Эффект был поразительным. Все в бригаде, не только мои сверстники-подростки, но и взрослые – бригадир, кашеварка, Мартынок, старик-водовоз и другие – слушали со слезами. Я натолкал в неё столько жалостливых, слов, что чуть сам не_разрыдался. Надо не забывать, что шла война. У многих уже погибли отцы и братья, а те, у кого ещё воевали родственники, жили в постоянном страхе получить с фронта похоронку.
В первые вечера меня по нескольку раз просили петь эту песню. Мотив сложился грустный и душещипательный. Он шёл от слов, которые лились из уст умирающего в госпитале. Боец диктует медсестре письмо жене и детям.
И хотя текст песни от исполнения к исполнению менялся, сюжет оставался неизменным.
Помню в песне такую строчку: "Если будешь сильно ждать, смерть отступит от меня…"
Те, кто хотел её петь, из-за постоянной смены слов не могли подстроиться под гармонь. И они вторили только симоновский рефрен.
Жди меня и я вернусь,
Только очень жди…
Его я не менял. В нём цемент песни. А дальше шли мои варианты.
Жди, когда снега метут,
Когда дождь идёт,
Тех, кого дома не ждут,
Те и не придут…
Подобные горе-стихи я лепил с ходу, "от фонаря".
И только Оля не стерпела моего самоуправства.
— Ты, Володька, брось свои выдумки! — строго отрезала она. — А спиши мне все слова. И чтоб было про детей-сирот.
Двадцатитрехлетняя вдова погибшего в самом начале войны солдата, у которой росла трёхлетняя Машенька, любимица всей бригады, не намерена была шутить. Видя мою ухмылку, Оля жёстко добавила:
— Слышь, спиши! И мы будем петь все вместе, а не один ты…
И сунула мне в руки химический карандаш и листок бумаги. Отказать Оле невозможно. Иначе в следующий вечер, когда мы выстроимся у её котла с кашей, единственным в сутки горячим приварком, она отвалит половником такую меру в котелок, что и ночь не уснёшь, и день промотаешься голодным. Помню, когда Оля пела куплет о детях-сиротах, у неё всегда блестели слёзы. Хотя слова были и примитивные, что-то, мне помнится, вроде этих:
А ещё, жена, обними детей,
И скажи кровинушкам,
Принял смерть я за них,
За любимейших…
Сейчас не помню, в "каких красках" рассказывал эту историю Константину Михайловичу. Думаю, не так подробно, и, конечно, не приводил горе-стихов, на которые решился теперь лишь для читателей-внуков.
Выслушав мой рассказ, Симонов всё с той же серьёзностью заметил:
— Знаете, а это и было письмо с фронта жене. — И тут же недоуменно: – А почему весна сорок третьего? Ведь оно написано в сорок первом!
— Я впервые услышал его только после Сталинграда. У нас же тогда ни газет, ни книг…
Константин Михайлович сдержанно, но, как мне показалось, с тем же недоумением пожал худыми, высушенными болезнью плечами и продолжал:
— На эти стихи многие писали музыку. И знаменитые композиторы в том числе. А вот песни, как на сурковскую "Землянку", не получилось. Видно, в самих стихах что-то не песенное…
— Да нет, — возразил я, — мы всей бригадой пели.
— Ну, так вы, — отступив от меня на шаг, наконец улыбнулся он, — вы же переделали… Препарировали под народ…
— А всё равно в народ не пошла, — засмеялся я.
А теперь обещанная запись из дневника.
28 апреля 1977 г.
Загородная больница в Герцено. Это около знаменитой Кубинки. Здесь я на реабилитации. Места райские. Москва-река. Гигантские лиственницы и сосны. Красивейшие луга. По берегу стоят лётчики и ловят плотву.
Как-то гуляли втроём. Симонов ушёл на процедуры, и я спросил у Чуйкова, почему Константин Михайлович так скудно рассказывает о Сталинграде.
— А что ему рассказывать? Он ведь был там всего раз. Да и то несколько часов…
И Василий Иванович поведал такую историю.
"Звонит мне Андрей Иванович Еременко из Ям – это село на левом берегу Волги, где находился штаб Сталинградского фронта, просит принять гостя. И, конечно, обеспечить сохранность. Переправа у нас только ночью на катерах и лодках. Дал команду. Приготовили ужин. Ребята настреляли казар. Как раз летела через Волгу казара – это чёрные гуси…
Выяснилось – едет к нам Симонов. Переправили его часа через два, как стемнело. Гость серьёзный. В любимчиках у Самого. И тут, конечно, только надо обеспечивать. Но мои ребята постарались. Провели его, где можно было, по позициям. Побеседовал он с кем надо. Мужик он не робкий. Даже сдерживать пришлось…
Ужин. Жаркое. Водки выпили. И к рассвету переправили его тем же порядком на левый берег…"
Спросил у Василия Ивановича, как он оценил тогда симоновские "Дни и ночи". Он сказал, что "нормально". Правда, прочитать удалось не сразу. И ещё: "Ну, это же художественное сочинение".
Симонов больше говорил о делах сегодняшнего дня. Рассказал, что пишет одну из Лопатинских повестей.
— Сейчас сидел, вижу, какая-то муть идёт. Взял и начал диктовать. Знаете, пишу об этой войне глазами корреспондента. Всё как-то и через что-то. А вот заглянул в те записи, которые мне наговорили кавалеры Славы. Это я для телевидения делал. И вижу, что там такой материал, прямо горячий, оттуда… И всё своими глазами, без посредника…
Вот оттуда и хочу взять, прямо из их солдатской шкуры… Это будет всё настоящее…
Потом мы говорили о том, что многие фронтовики не получают в жизни заслуженного. Добиваются с огромным трудом пенсий, квартир и других льгот. Я сказал о своих письмах от фронтовиков, какие мне приходят по книге "Страницы памяти".
— Да, да, — подхватил Константин Михайлович. — Я думаю даже записку об этом написать к вам в ЦК. Надо всех, кого демобилизовали в сорок пятом (а это те, у кого было два-три ранения), уже сейчас отправлять на пенсию, если она не вышла. Они же больные…
В другой раз разговорились об одном из помощников Суслова – Воронцове. О его книге – сборнике крылатых фраз, на которую появились хвалебные рецензии во всех органах печати. Книга к тому же сразу была переиздана. Симонов особо возмутился предисловием Михалкова.
— Я ему обязательно скажу, ну, зачем же уж так выворачиваться наизнанку? Ну, что у тебя, Серёжа, нечего есть? Вообще, этот Воронцов – мрачная личность. Если обо всех его художествах рассказать хозяину, то, я думаю, он бы понял…
И Симонов начал говорить о том, как хотели снести в своё время домик, где жил Маяковский. Это на Лубянке.
— Я писал к вам. Домик не снесли… Оставили.
Рассказал, что посылал письма в ЦК и по другим поводам. Мне они показались не очень важными, и я заметил: "Ох, если бы это были самые большие проблемы нашей сегодняшней жизни…"
Он согласился. Но сказал, что и это очень важно.
И ещё:
Я у Василия Ивановича спросил: правда, что скульптор Вучетич лепил скульптуру бойца с гранатой на Мамаевом кургане с него?
— Да, — кивнул он, — голову и торс – с меня…
Я сказал, что многим воевавшим в Сталинграде не очень нравится мемориал. Слишком помпезно. Да и курган стал другим.
Чуйков долго молчал, а потом:
— Слишком много людей полегло… И мемориал нужен был. Вучетич сделал его таким… Я тоже туда, к моим ребятам попрошусь…*
Через два года я уже работал директором издательства "Советский писатель". Встретились мы в Союзе писателей как старые знакомые. Симонов высказал одобрение моему переходу: "Ну, чего вам там штаны протирать? Здесь большое и интересное дело".
Стоявший рядом Вадим Кожевников, не скрывая подхалимажа, заметил:
— Но мы, редакторы журналов, потеряли своего куратора и защитника.
И начал расхваливать. Мне было неудобно слушать, и я перевёл разговор на другое. Спросил у Симонова о здоровье.
— Да скриплю пока… Нормально…
Но выглядел он неважно. Такой же худой. Почернел и как-то ссохся ещё больше. Отвёл меня в сторонку и начал говорить, что в издательстве "не всё в порядке", "надо многое менять".
Я слушал настороженно, соглашаясь, кивал:
— Мне об этом многие сейчас говорят.
— Не всех слушайте. Этих генералов— чиновников, — и он кивнул в сторону Кожевникова и рабочих секретарей, с какими тот говорил, — через одного. Вам с писателями крепче надо…