Геннадий Головин - День рождения покойника
— Плотют они тебе,— поучала меж тем темнота,— чтоб ты не мельтешил. Не мешал чтобы своим фатом делишки им преступные обделывать, понял? Про почин, конечно, слыхал? “Партизан” и ныне в строю”! Так вот, Пепеляев, он у них и на самом деле числится в строю! По всей отчетности плавает, как и до пожара. И грузы якобы возит и запчасти получает, и план выполняет, и премиальные ему выписывают... И фонд заработной платы для него... Плохо ли, скажи, цельная лишняя баржа на метастазисов работает?
— Тьфу! — сказал Пепеляев и уже не мог остановиться: — Тьфу! Тфяу на вас, сволочи! Тфяу!
— Чего это с тобой? — удивились из темноты.
— Пустяки,— ответил Пепеляев.— Диспепсия это...
— А-а... Так вот начальство велело передать, что на тебя возлагают в этой игре большие надежды. Инструкции будешь получать через меня.
— А револьвер дадите? — страшно оживился Вася.— А то покушения боюсь. И еще интересуюсь насчет оклада жалованья. Они бешеные деньги будут получать за свои игры, а бедненький печальный Спиртуозо подставляй лоб под греческую пулю?! Сколько вы с ними играться еще будете?
— Пока материал накопим, пока что...
— “Пока что” меня уже здесь не будет...— про себя сказал Пепеляев, но чуткое тренированное ухо Серомышкина все услышало.
— Потому и говорю: зря надумал. Далеко без документов не уйдешь, Пепеляев! Живо привлечешься за бродяжничество. В случае чего, по делу пойдешь как сообщник. Деньги от Спиридона кто получает? То-то.
Пепеляев, ручки на груди сложив, во тьму обратился молитвенно:
— Простите великодушно! Слабость минутная! Я больше не буду, вот вам истинный крест! — и вдруг ужасно нагло переменил тон: — Но вообще-то, Худышкин, пора тебя, как бесполезный аппендицит из внутренних органов уволить. Ты меня в темноте за кого-то другого принял, Никудышкин! Не Пепеляев я! И уже давно. Начальству кланяйся. Метастазиса поцелуй, не забудь. Передай ему,
пусть не волнуется, не пропаду я без его стипендии, не студент. До слез — ей-богу, до слез! — жаль мне с тобой расставаться, Отрыжкин, но обещал я, понимаешь, старушке одной оградку на могилке покрасить, святое дело! А она мине за это (у ней, брат, теперь
не шути — пензия!) — бутылец портвейного вина поставит. Плохо ли? Так что — до новых встреч в эфире!
Спать ложиться было поздно, просыпаться — рано. Василий сел на ступеньку крыльца и стал сидеть просто так.
Вопреки ожиданиям, никакой торжественности не было в том, что он вот сидит на родном крылечке и на веки вечные прощается с окружающей его средой.
Темень вокруг была — хоть и серенькая, но плотная. В небесах тоже — ни торжественно не было, ни чудно. Какая-то скучная переменная облачность.
Даже собаки не брехали — до того все спали.
Нет, конечно, какие-то чувства и ощущения были. Жрать, например, не ко времени захотелось. И вообще грустно было. Но не ожидал он, что такое всемирно-историческое событие в его жизни будет проходить столь скучно и скромно.
“Чертовец, может, поджечь?” — подумал он было, но тут же передумал. Не в его это привычках было. Да и за спичками пришлось бы в дом идти. Да и чем уж таким особенным провинился перед ним Чертовец?..
Возник из темноты кот Мурло, по-ночному надменный и таинственный. Сделал вид, что Пепеляева не узнал. Посидел с полминуты рядом, уклоняясь от поглаживаний. Потом, так же неслышно и неспешно, исчез.
“Ну что? Пора собираться?” — сказал себе Пепеляев и, подумав, ухмыльнулся. Кроме расчески, изъятой из музея, брать-то вроде было и нечего.
...Добравшись до своей персональной могилки, он поставил на скамейку банку с краской и огляделся. Красивый отсюда открывался вид: ни хрена не было видно. И город, и река, и лес за рекой — все, словно бы ушло под темно-серую туманную воду. Один только Пепеляев торчал над.
Вася нехотя вынул из-за пазухи початую бутылку — подарок кирюхиной мамаши — и кинул вниз. Она канула в тумане, даже не булькнув.
— “Кавказ” подо мною
Один в вышине...
— сказал он, но дальше сочинять не стал, настроения не было. Взялся за кисть.
Даже вблизи не было понятно, что за колером кроет он оградку — может, голубеньким, а может, красно-пожарным. Все было — как сквозь серое пенсне. Но, когда он уже заканчивал, стало видно: из-под пепла, которым будто бы все вокруг было присыпано, тоненько, как писк, засквозило голубеньким.
Красивая должна была получиться оградка, ничего не скажешь. Одно удовольствие, наверное, полежать за такой решеточкой. Но Пепеляев подавил в себе эту нездоровую зависть.
“Ладно, отдыхай! — сказал он портрету, привинченному к могильной тумбе.— Хотя, конечно, не шибко-то заслужил. Если разобраться... Тоже ведь: гораздо ниже среднего ты человек! Стыдно сказать, столько людей бьются, чтобы что-то путное о твоей прошлой жизни сочинить, и все — без толку! Пустое место, видать, был. Пустое место и под тумбочкой зарыто. Все правильно... Твое счастье, паразит, что от пожара не уберегся, а то бы и музыки на тебя пожалели, и хрен-два веночков от людей дождался, пусть и на казенный счет! Да
и я бы — честно говорю! — таку эмаль импортную для тебя бы не пожертвовал. Нет, ни за что бы не пожертвовал!.. Ну, уж, а коли так все случилось, то лежи тут, счастливчик, разбирайся, кто в чем неправ, а кто виноват. А я — пойду! Пора мне пожить маленько”.
Близилось солнце, и туманная вода, покрывавшая все окрест, быстро убывала. Стал виден лес, еще глухо, сумрачно зеленеющий, нелюдимый, недовольный.
Глянула сквозь белесую муть черным свинцом отливающая река.
Нехотя зачернели городские домишки у подножия кладбищенского холма...
Отлив продолжался, и покойницки-белые, мертвые и злые, вдруг обнажились на .свалке ЖБИ искалеченные бетонные плиты, сваленные наплевательской грудой.
Осторожненько закричал на Рыбинско-Бологоевской железной дороге маневровый паровозик, требуя работу. Выглянуло солнце.
Пепеляев повернулся лицом к югу и — с левой ноги, марш! — взял да и пошел.