Генри Джеймс - Крылья голубки
– А я не знаю, да и не желаю знать. Знаю только, что много лет назад – мне тогда было лет пятнадцать – что-то такое случилось, что сделало его неприемлемым. Неприемлемым для общества в целом – вот что я имею в виду прежде всего, а затем, мало-помалу, и для мамы. Мы, конечно, в то время ничего про это не знали, – объяснила Кейт, – узнали позже, и, странно сказать, это моя сестра первой узнала, что отец что-то такое сделал. Я даже сейчас ее слышу – как она говорит; было холодное, темное воскресенье, мы не пошли в церковь из-за необыкновенно густого тумана, и она сообщила мне об этом у школьного камина. Я читала учебник по истории при свете лампы – когда мы не ходили в церковь, мы должны были читать учебники по истории, – и я неожиданно услышала, как она говорит из тумана, заполнившего комнату, и ни с того ни с сего: «Папа сделал что-то дурное». И самое любопытное было то, что я тут же ей поверила, раз и навсегда, хотя она ничего больше не могла мне сказать – ни в чем заключалось это дурное, ни как она про это узнала, ни что теперь с ним будет, ни что бы то ни было еще обо всем этом. У нас всегда было ощущение, что с папой случались самые разные вещи, они случаются с ним все время; так что, когда Мэриан сказала только, что она уверена, ужасно уверена, и что она догадалась об этом сама, и что этого достаточно, я восприняла ее слова как что-то само собою разумеющееся – ведь это казалось таким естественным. Мы не должны были задавать об этом вопросы маме – что делало все еще более естественным, и я никогда не промолвила о случившемся ни слова. Однако мама, как ни странно, сама заговорила со мной об этом. Она, вероятно, опасалась или была как-то убеждена, что у меня есть представление о произошедшем, и у нее возникло собственное представление, что лучше будет со мной поговорить. Она заговорила со мной так же неожиданно, как это сделала Мэриан. «Если тебе придется услышать, как кто-то говорит что-нибудь дурное о твоем отце, что угодно, хочу я сказать, кроме того, что он человек неприятный и низкий, пожалуйста, помни – это ложь». Вот так я узнала, что это – правда, хотя хорошо помню, как ответила ей тогда, что, разумеется, знаю – это неправда. Мама могла бы сказать мне, что это правда, и тем не менее быть уверена, что все равно я стану яростно опровергать любое услышанное мной обвинение в адрес отца – опровергать еще более яростно и эффективно. Однако, – продолжала Кейт, – получилось так, что у меня не было случая это сделать, и я воспринимаю это с некоторым удивлением. В результате стало казаться, что наше общество порой бывает вполне приличным. Никто ничего подобного в мою сторону даже не выдохнул. Это стало частью молчания – молчания, которое окружило его, молчания, которое смыло его прочь. Отец перестал для людей существовать. И все же я по-прежнему уверена, что все – правда. Фактически, хотя я знаю не более того, что знала тогда, я более уверена. И вот, – завершила она рассказ, – я сижу здесь и говорю такое о своем родном отце. И если это не есть доказательство доверия, я не знаю, что еще может тебя удовлетворить.
– Это меня замечательно удовлетворяет, – ответил ей Деншер, – однако, милая моя девочка, вовсе не делает меня более осведомленным. Ты же сама понимаешь, что на самом деле ничего мне не сказала. Все так неясно, что же мне остается думать? – только что ты вполне можешь ошибаться. Какое же зло он совершил, если никто не может это назвать?
– Он совершил всё.
– Ах, всё! Всё – значит ничего.
– Ну ладно, – сказала Кейт. – Он совершил какой-то особенный проступок. Это известно. Только, слава богу, не нам. Но для него самого это стало концом. Ты, несомненно, можешь сам выяснить, что́ это было, без особого труда. Можешь поспрашивать разных людей.
Деншер с минуту молчал, но в следующее мгновение принял решение:
– Ни за что на свете я не стану ничего выяснять и скорее онемею, чем стану задавать людям вопросы.
– И все-таки это ведь часть меня, – возразила Кейт.
– Часть тебя?
– Бесчестье моего отца. – В ее словах для него прозвучали, еще более глубоко, чем когда бы то ни было, ноты ее гордого, спокойного пессимизма. – Как может такая вещь не стать более чем значительной в жизни человека?
Кейт пришлось снова, в ответ на это, принять от него один из его долгих взглядов, и она приняла его весь – до самых глубоких, самых пьянящих последних капель.
– Я попрошу тебя в этой, более чем значительной, вещи в твоей жизни, – сказал он, – чуть больше полагаться на меня. – После чего, уже просто обсуждая, спросил: – Он состоит в каком-нибудь клубе?
– Состоял. Во многих.
– Но бросил их?
– Они его бросили. В этом я совершенно уверена. Это должно бы тебя убедить. А я предложила ему, – тотчас же продолжила Кейт, – именно для этого я к нему и поехала – приехать к нему, жить с ним вместе, чтобы у него был домашний очаг, насколько это возможно. Но он и слышать об этом не желает.
Деншер воспринял это с весьма заметным, но великодушным изумлением.
– Ты предложила ему – «неприемлемому», как ты только что мне его описала, – жить с ним вместе и разделять с ним его неблагоприятное положение? – На миг наш молодой человек увидел в этом лишь высокую красоту ее поступка. – Ты великолепна!
– Потому что тебя поражает, что я храбра ради него? – Кейт ни в коей мере не желала с этим согласиться. – Это вовсе не храбрость – это ее противоположность. Я сделала это, чтобы спасти себя. Чтобы сбежать.
У него появилось столь частое на этой стадии их отношений выражение, будто она дает ему более тонкие материи для обдумывания, чем кто бы то ни было другой.
– Сбежать – от чего?
– От всего.
– Не хочешь ли ты, по этому случаю, и от меня сбежать?
– Нет. Я говорила с ним о тебе, пообещала ему – не буквально, но смысл был такой, – что приду к нему с тобой, если он позволит.
– Но он не позволил, – сказал Деншер.
– Не пожелал и слышать об этом, ни на каких условиях. Он не хочет помочь мне, не хочет спасти, не хочет даже палец протянуть мне в поддержку. – И Кейт продолжала: – Он просто вывертывается в своей неподражаемой манере и отбрасывает меня назад.
– Тогда – назад, и слава Небесам, – согласился Деншер, – ведь, в конце концов, это значит – ко мне.
Однако она заговорила снова, словно единственное, что занимало ее мысли, была – вся целиком – сцена, которую она сейчас вызвала в памяти.
– Такая жалость! Он бы тебе понравился. Он чудесный – он обаятельный. – Ее собеседник издал смешок, который, не в первый уже раз, показал, как укоренилось в нем чувство, что в ее тоне кроется нечто, превращающее для него беседы с другими женщинами, насколько он знал других женщин, в монотонную пустыню обыденности, а Кейт уже продолжала: – Он сделал бы все, чтобы ты стал им восхищаться.
– Даже несмотря на его возражения против меня?
– Ну, он же любит быть приятным, – объяснила она, – сам, лично. Я видела, как он становится просто замечательным. Он бы высоко тебя оценил, он был бы с тобой умен. Это ведь он против меня возражает – то есть против того, что ты мне нравишься.
– Тогда опять-таки хвала Небесам, – воскликнул Деншер, – раз я нравлюсь тебе настолько, что это вызывает возражения!
Однако Кейт через секунду ответила на это несколько непоследовательно:
– Не настолько. Я предложила бросить тебя, если это необходимо, чтобы переехать к нему. Но это ничего не изменило – вот что я имела в виду, сказав, что он отвергает меня при всех условиях. Смысл, видишь ли, в том, что я не сбегу.
– Но ты ведь не хотела сбежать от меня? – изумился Деншер.
– Я хотела сбежать от тетушки Мод. Однако отец настаивает, что именно благодаря тетушке Мод, и только ей одной, я смогу помочь ему; точно так же как Мэриан настаивает, что лишь благодаря тетушке, и только тетушке, я смогу помочь ей. Вот что я имею в виду, – снова объяснила она, – говоря, что они возвращают меня назад.
Молодой человек задумался.
– Твоя сестра тоже возвращает тебя назад?
– Ох, прямо толкает!
– А сестре ты предлагала жить вместе с ней?
– Предложила бы не задумываясь, если бы она этого хотела. В этом ведь вся моя добродетель – узенькое, маленькое семейное чувство. Во мне живет маленькое, глупое благочестие или почтительность к родным – не знаю, как это назвать. – Кейт храбро держалась этой темы, это была ее собственная идея. – Порой, когда я одна, мне приходится подавлять рыдания, если задумываюсь о моей бедной матери. Она прошла через такое… что просто свело ее в могилу. Я знаю теперь, что это было… А тогда не знала, потому что просто была свиньей, и мое положение, в сравнении с ее, оказывается оскорбительно успешным. Вот что постоянно бросает мне в лицо Мэриан, вот что делает и сам папа в этой его, как я уже говорила, неподражаемой манере. Мое теперешнее положение – ценность, величайшая ценность для них обоих. – Кейт все продолжала и продолжала. Яркая и ироничная, она не знала милосердной середины. – Это – их ценность, единственная, которая у них имеется.