Василь Гигевич - Гуманоиды: Прямой контакт
Вот тебе и на... Я думал, что ему одолжение делаю, вывозя на рыбалку, а оказывается...
Но терплю, молчу как проклятый.
Раздеваюсь и, чтобы лодку не опрокинуть, погружаюсь в воду осторожно. А иначе будет, как с другом, который хвастался, что его гены пальцем не прикроешь...
Тот как следует к рыбалке подготовился. Сапоги с широкими голенищами на ноги натянул. Зачем они ему понадобились среди лета? Бинокль цейсовский, дорогой, на шею нацепил. Видимо, щуку в воде хотел рассмотреть. Нож-финку в кожаном чехле к поясу прикрепил. Все сделал по-хозяйски, как дед его делал, который лошадей и овец разводил.
Мы резиновую лодку накачали, друга в нее посадили, весла в руки дали, спиннинг сбоку — плыви, родимый, гениальный ты наш...
Он считал себя во всех делах гениальным, даже в тех, в которых ничего не смыслил.
И поплыл. Да не к камышу гибкому, где щука прячется, а почему-то на середину озера. Заплыл. Смотрим: поднялся в лодке, как памятник на городской площади, возвысился и спиннингом махнул, отчаянный...
И тут спиннинг в одну сторону полетел, он — в другую. Перевернутая лодка сверху его накрыла. Плавать друг не умел, интеллигент несчастный, руками и ногами по воде молотит:
— Базыль! Базыль!..
Думали сначала — десятикилограммовая щука его на дно тянет.
Японский сапог, когда он ногами молотил, в воду навечно канул. Спиннинг не нашли. О бинокле и говорить нечего... Едва откачали.
Потом уже, на берегу, я сказал:
— Ну что, гениальный ты наш, не тебя нам жалко, а гены твои, еще немного — и они навечно в воде остались бы...
Так же, как катушка, — пытаюсь нырнуть, чтобы найти ее.
Ох, какая холодная и неприятная вода! Да и глубина — метра три, не меньше, не зря пятиметровые колья вырубали. Пока руками дно достаю, уже в ушах начинает звенеть, и глаза, чувствую, как у леща, на лоб лезут. Опускаю руку в ил. Он мягкий, как пух. Где ты в нем катушку найдешь... Гори она огнем... Как пробка выскакиваю на поверхность, хватаю ртом воздух. И как там, в этом иле, лещи живут?
— Ну, что? — спрашивает брат.
— Ил там. Не найдешь, — отвечаю и осторожно забираюсь в лодку, угрожающе кренящуюся от каждого моего движения.
— Ладно, — примирительно говорит брат, — на одну буду ловить. На работе магнит возьму. В следующий раз мы ее магнитом найдем. Червей подавай, простофиля.
Терплю, молчу.
Незаметно землю окутывает темнота. Слабые волны ритмично качают лодку, привязанную к кольям. Комарье проклятое ветер унес к прибрежным кустам — тихо, чисто вокруг, и может, поэтому заботы ежедневные выветриваются из души. Из-за невысоких туч показывается месяц и сразу же появляется подвижная серебряная полоса воды — тянется к далекому берегу. Там кто-то развел костер, и как бывает в таких случаях, кажется, что там, откуда доносятся незнакомые голоса, слышится звонкий женский смех и даже песня — не эстрадно-блатная, нет... — кажется, что там и счастье твое...
И такое ощущение, что не на рыбалке мы, не на воде озерной, а в каком-то другом загадочном мире. И только сейчас понимать начинаю, что все мои знания, услышанные от учителей и в книгах вычитанные, — не верны, что мир совсем по-другому устроен.
Я смотрю на воду тихую, на не совсем черное облачное небо, где звезд не видно, и вспоминаю строки из стихотворения поэтессы, преждевременно ушедшей из жизни:
Этот вечер не твой,
Эта ночь не моя,
Ты не будешь со мной,
Я не буду твоя...
Как и многие поэтессы, она была несчастна. Ей хотелось того чистого и светлого чувства, без которого трудно, а то и невозможно жить, и поэтому она...
Поэты вообще несчастные, счастливых, пожалуй, и не бывает, так как чувствуют каждым нервом великую тайну, окружающую человека. Эта тайна окутывает все живое. Осторожным словом поэты стремятся рассказать умным, образованным людям об этой тайне, которую никакими формулами, никакими законами постичь нельзя и без ощущения которой человек, видимо, не может жить.
...Многое могут политики, но они бессильны перед даром поэтов предвидеть будущее.
...Ведь, как сказано в одной книге, сначала было слово, и знают политики, что только через слово можно познать истину, и тогда уже — горе, горе будет политикам...
И еще я думал...
А у брата между тем клев начался.
— Есть...
И машет руками так, что лодка ходит ходуном — вытягивает стометровую леску, тянет торопливо, будто эта рыба — последняя в его жизни.
Не выдерживаю:
— Можешь спокойнее?.. Лодку перевернешь.
— Ты уж лучше помолчи, рыбачок, катушку в воде теряющий. На большее ты не способен. Не учи ученого. Разберусь и без твоих советов.
Что ж, терплю, молчу...
Вытягивает он подлещиков граммов по двести, называет их лещами. Подведя подлещика к лодке, вытаскивает из воды — рыба на удивление спокойно дается ему в руки, словно ручная... Вижу в темноте, как чистым золотом горят круглые немигающие глазки рыбы. Вижу серебряную чешую. Брат снимает подлещика с крючка и, форсисто подкинув вверх, бросает в садок, качающийся возле борта лодки. Как нарочно это делает, ведь у меня не клюет.
Хоть и темно, но чувствую, что откуда-то появляется жаба, на грудь взбирается и начинает душить, душить, вынуждает меня шептать очередному подлещику: «Да выплюнь ты червя того, выплюнь... Неужели тебе мало каши гороховой?»
Не одного хорошего человека эта жаба придушила. Бывает, как привяжется, так и не отпускает, и тогда уже от человека ничего путного не остается, только одна тень, которая без толку топчет землю...
На лещей мы начали ездить только этим летом, до сих пор брат карасей ловил на закидуху — граммов по сто-двести, их он называет карасищами...
— Тебе, может, подсачек дать? — спрашиваю.
— Не надо мне твой подсачек. Я его рукой возьму. Вот так вот... Ты лучше за своей катушкой смотри, — отвечает он.
Молчу...
Где-то в два часа ночи брат обрадованно шепчет:
— Есть. И приличный, как поросенок.
И руками машет — леску вытягивает.
— Ты хоть леску в воду опускай, «бороду» сделаешь, до рассвета не распутаешь, — говорю.
— Обойдусь и без твоих советов, рыбачок...
Метрах в двадцати от лодки появляется волна — это брат рыбину тянет. И действительно, это его вечер, и ночь его... Огромного леща тащит. И чем ближе к лодке, тем больше тревожится лещ, близкую беду чует — «разгуливать» начинает слева направо... Но ведь и брат не промах, тащит и тащит леща, бормоча одно и то же, как пьяный:
— Хор-роший лещ! Такого я еще не тянул. Хор-рошиий.
— Подсачек дать? — спрашиваю.
— Не нужно. Я его из воды поднимать не буду. В воде возьму, вот так, рукой.
Брат нагибается к борту лодки, тянет руку к голове огромного, килограмма на три, леща.
А тем временем лещ, увидев руку брата, понимает, что к нему не просто пальцы тянутся, а смерть приближается из иного мира. Он резко разворачивается гибким телом, легонько, словно гнилую нитку, обрывает поводок с леской и исчезает — возвращается к своей лещихе, без которой не представляет жизни...
Открыв рот, брат так и застыл с протянутой к воде рукой — хоть с него памятник ваяй, в центре города выставляй и выбивай надпись: «Рыбак, леща проворонивший... »
На брата смотрю, в глаза его. Они у него теперь, как у того подлещика, которого недавно из воды вытаскивал, — круглые-круглые... И — немигающие, конечно же...
И вот, наконец, говорю о том, о чем до сих пор молчал, терпел:
— Ну что, довыпендривался?.. Подса-ачек ему не надо... Руко-ой возьму, — сладеньким голоском передразниваю. — Тебе не лещей ловить, а карасей болотных на закидуху таскать... Тебе только ершей сопливых ловить, на них ты спец. Ду-урила!..
Брат вздыхает, потом выдыхает из себя воздух и как-то, до сих пор не слышал ни разу, тихо, жалобно выводит:
— Хороший был лещ. Килограммов пять, не меньше. Такой поводок оборвать — запросто! Никогда бы не подумал, что у него такая силища...
Я сидел на стуле и, хотя глаза были закрыты, все видел...
Этот вечер не твой,
Эта ночь не моя...
8
... И спросил я у Лупоглазого о самом главном, что тревожило, не давало покоя:
— А вы как относитесь к смерти?
Думал, что он снова лапкой махнет и об очередном этапе развития начнет рассказывать. Но — нет... Уставился на меня молча, видимо, думал, как бы подоходчивее втолковать.
И вдруг начал:
— Чтобы представлять, что такое смерть, нужно хорошо знать, что такое жизнь. Вот скажи, что есть жизнь?
Недаром долго молчал Лупоглазый. Хотя я человек и умный, но от неожиданности руками развел:
— Как тебе сказать... О какой жизни ты спрашиваешь?
— О вашей, конечно, земной.
Сразу же мне представилась Земля, покрытая дымкой облаков. Неторопливо вращается она вокруг своей наклонной оси и кружится вокруг своего целебного светила. И попытался я представить не человеческую жизнь, а эту уйму неимоверно подвижного и неподвижного, крикливого и безголосого, крошечного, что только через микроскоп увидишь, а также — огромного, гоняющегося друг за другом, живущего только за счет другого, сплетенного друг с другом и переходящего из одного в другое, появляющегося из безвестности, погибающего и мгновенно восстанавливающегося...